Ницше и нимфы
Шрифт:
Будничные дела возвращают меня к реальности.
«Несвоевременное» лежит у издателя почти без движения. Продано всего пятьсот экземпляров первого «Несвоевременного» и двести — второго.
Стараюсь не думать, но это давит на психику. Я понимаю, что это все мелочи, но, тем не менее, они изводят, делают меня больным.
Каждый вечер, вернувшись с лекции совсем измочаленным, ложусь в постель и жду приступа. Не отступает ужасная головная боль, которая длится по тридцать часов. Не отпускают рези в желудке, колики, начинается рвота, причем, вовсе не после еды.
Приписал
Обливаюсь ледяной водой, ем только сухари и хлеб из пшеничной муки грубого помола, сливы для лучшего пищеварения.
А тут еще моя близорукость: поскользнулся на обледенелой дороге, упал на руку с уже поврежденным пальцем, разбил очки. Каждый день хожу к врачу, как на работу.
Что это за адская неприкаянная жизнь. Хоть беги в лес, в горы, на озеро, в какую-нибудь нору от этого ненавистного существования.
Что мне весна и пение птиц? Впереди еще летний семестр.
Эллада не дает мне так просто вырваться из сладостно жестоких объятий такой заманчивой темы, как жизнь и учение Платона, включенной в семинар о Гесиоде.
Получив в июле из печати текст четвертого «Несвоевременного» — «Вагнера в Байрейте», я удивляюсь тому, что еще дышу. Вагнера эссе приводит в состояние неописуемого восторга. Настоятельно зовет меня приехать и погрузиться вместе с ним в «Золото Рейна», оперу, которая, кажется ему, может его озолотить.
Уже по дороге в Байрейт чувствую, что с каждым километром и так неважное мое состояние ухудшается.
Какое резкое изменение произошло в моей жизни с того далекого момента восьмилетней давности, когда мной овладело ранее незнакомое чувство одновременно отрешенности и одержимости. В поезде из Наумбурга в Базель со столь важным для меня, я бы даже сказал, судьбоносным приглашением на кафедру филологии, узнаю, что в Карлсруэ состоится представление оперы Вагнера «Мейстерзингеры», меняю маршрут, сижу, почти не дыша, на спектакле, и только на следующее утро прибываю в Базель.
В то время одержимость как бы вне сознания ведет меня по жизни, устраивая совершенно не ожидаемую встречу лицом к лицу с Вагнером, последующее ослепление гениальностью собеседника, соизволившего снизойти к отроку. Я ведь не сводил с него влюбленного взгляда, я свирепо нес всем своим друзьям и близким весть о гении, чтобы настойчиво обратить их в его поклонников. Одержимость эта усиливается, вылившись в мою книгу «Рождение трагедии», которая, и он это отлично знает, принесла ему всемирную славу. А «Воззвание к немецкой нации» по поводу театра в Байрейте, я писал, с трудом преодолевая внутреннее сопротивление, что, вероятно, почувствовали чисто инстинктивно члены вагнеровского Патронажного не то комитета, не то комиссии и, щадя меня, назвали тон воззвания пессимистическим.
Теперь же, опять в поезде, испытываю непреодолимое желание сбежать на полпути, но не куда-нибудь, где дают оперу Вагнера, а от него самого.
Какое-то время я чувствую себя абсолютным чужаком и чудаком в Байрейте. Я все время озираюсь, никого не узнаю, и, главным образом,
И тут меня молнией пронзает воспоминание о нашей предыдущей встрече с Вагнером, когда он с ходу ошарашил меня панегириком немецкому языку, а затем сцепился со мной в диспуте о Брамсе.
Вот оно в чем дело: Вагнера перевели на немецкий язык.
Теперь он взят в давно ожидаемый им плен набежавшими со всех сторон ватагами невероятно возбудившихся немцев, вчера не так уже и знавших его, а сегодня обернувшихся ошалевшими его поклонниками. Все они ужасно говорливы, изрекают отъявленную чепуху, от чего уши вянут и волосы становятся дыбом.
И, главное, все они почти сплошь антисемиты, льющие бальзам на душу Вагнера. Воистину, бесовское племя.
Но их Иисус превратил в свиней на Тивериадском море.
А этих и превращать не надо. Это же немцы.
Я не выдерживаю спирающий мне дыханье их дух и запах. Я убегаю в местечко Клингенбрунн или Клингбрунн, затерянное в лесах Богемии, послав Вагнеру телеграмму с извинениями и объяснениями моего внезапного бегства фатальными движениями моей, как я считаю, уже достаточно знакомой ему, души.
Сквозь чащу леса — к себе
Со мной лишь моя записная книжка, в которую вношу спонтанно возникающие сентенции, не замечая, как ухожу с протоптанных лесных тропинок в некую девственную чащу, а по сути, пробиваюсь к скрытому в этой чаще новому пути.
Не так просто пробиться сквозь бурелом последних лет к еще смутно маячившей в глубине чащи новой, пока еще едва видимой тропе.
Следует понять собственное отчаянное нетерпение на пороге полного поворота дороги, которая должна привести меня к осознанию себя. Вагнер и базельские профессора и есть тот самый бурелом, который надо разгрести на пути к себе.
Кажется, я иду наобум под сурдинку леса, но он ведет меня не хуже, чем Вергилий вел Данте, который, пройдя свою жизнь до половины, очутился в «сумрачном лесу». Это было истинное ненавязчивое дружелюбие природы, давно не касавшееся меня, с щадящей деликатностью напоминавшее мне все промахи, стоившие мне столько бесполезного времени в скучном обличье филолога, заработавшего болезнь глаз и почти вслепую, в течение десятилетия, пробивавшегося не сквозь свежесть леса, а сквозь пыльные чащи античных поэтов.
Нет, я чувствовал что-то неладное в моих ленивых поисках самого себя, но пытался заглушить это тревожное чувство какими-либо наркотическими средствами, самым сильным из которых оказалась музыка Вагнера.
В эти минуты в лесу я чувствую, как ослабевает действие этого наркотика, и непроизвольно нагнувшись над каким-то неожиданно подвернувшимся по пути озерцом, я вижу себя до неузнаваемости исхудавшим. Еще бы, ведь, по сути, питаюсь божьим духом, называемым «идеалом».
В эти мгновения я неожиданно вспоминаю отца, который давно перестал мне сниться.