Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:
— Дурень ты несчастный, — твердит ему Джордж Лумис. — Не забывай, что человечество к прогрессу движет подлость в чистом виде.
— Я не верю, что существует подлость в чистом виде, — отвечает Генри. — В чистом виде ничего не существует.
— А я верю, нужно же во что-то верить, — говорит Джордж.
А вот старый док Кейзи (сутулый, лукавый и злой, как бес), тот вообще газет не читает. Он не читает, собственно говоря, ничего и с глубоким недоверием относится ко всем читающим.)
В семь утра, отдежурив в гостинице, Саймон Бейл натягивает изношенное коричневатое пальто, кивает на прощанье дневному портье Биллу Хафу и отправляется в стареньком «шевроле» домой, а живет он сразу же за чертой города, в полумиле от гостиницы в неоштукатуренном дощатом доме. Жена к тому времени уже приготовила ему яичницу и тосты, и он завтракает, не произнося ни единого слова, низко склонившись над тарелкой, в которой шарит вилкой, перевернув ее наподобие ложки, потом бреется электрической бритвой, раздевается до нижнего
Как-то ночью, много времени спустя после того, как сбежала из дому его дочь Сара (вышла замуж за шофера автобуса, от которого забеременела, впрочем, она сама с ним заигрывала, пятнадцатилетняя девчонка с фигурой взрослой женщины и разумом ребенка лет семи-восьми, с лицом длинным и плоским, как канистра, преследуемая галлюцинациями, одолеваемая бесами, обожающая до психоза всяческие амулеты — заколки, брошки, ручные и ножные браслеты, дешевые колечки) и совсем немного времени спустя после того, как отделился его сын Брэдли и зажил собственной семьей, угнетая ее с чудовищным деспотизмом, Саймону Бейлу (чьи редкие темно-русые волосы к тому времени начали слегка седеть возле ушей) позвонили по телефону в гостиницу. Старик Честер Китл присутствовал там и все видел. Саймон стоял совершенно неподвижно, а на стойке перед ним лежала раскрытая Библия с замусоленной красной ленточкой-закладкой, и улыбка-тик то появлялась у него на лице, то исчезала вновь и вновь, полускрытая тенью, так как настольная тусклая лампа оказалась сейчас у него за спиной и чуть наискосок. Он был похож на человека, которого отчитывают… может быть, за брошюры на конторке, а может, за то, что какой-то шутник нацарапал некое благочестивое изречение на гостиничной железной кровати. Никому бы и в голову не пришло заподозрить что-то более значительное: значительные события в жизни Саймона Бейла не предполагались. Но видимость обманчива. Дом Саймона Бейла загорелся (его кто-то поджег, а кто — полиция еще не выяснила), и жена его находилась в больнице, по-видимому, при смерти. Саймон положил трубку, повернулся к Библии и вцепился в нее обеими руками, словно это был единственный устойчивый предмет в полутемном вестибюле. Все еще с улыбкой — есть, нет, появилась, исчезла, будто в зеркале в комнате смеха на ярмарке, — Саймон заплакал, издал какой-то вой, не похожий ни на плач, ни на хохот, пожалуй, так скулят собаки, и старик Честер, потрясенный и растерянный, вскочил и бросился к нему.
У Саймона Бейла не было друзей. Он был не только идеалист, но и аскет как по убеждению, так и по натуре, и после смерти жены (она скончалась на другой день на рассвете) оборвались все его житейские связи… вернее, оборвались бы, если бы не Генри Сомс.
Когда она умерла, Саймон сидел возле ее постели. Он ушел в больницу сразу же (оставив свой пост на пьяненького старика Честера Китла, который минут десять собирался с мыслями, а потом запер дверь и лег спать) и просидел всю ночь в больнице, ломая руки, молясь и плача, сердцем чувствуя, что ей уже не жить, ведь ее лица совсем не было видно за бинтами, и, хуже того, к телу присосались трубки, сходящиеся к перевернутой вверх дном бутылке, подвешенной в ногах кровати. Когда доктор сказал, что она умерла, слезы Саймона уже иссякли, хотя и не иссякло горе, и он лишь кивнул в ответ, а потом встал и вышел, никому не ведомо куда. Выйдя из больницы, он долго стоял на ступеньках, держа в руке шляпу (была весна, деревья зеленели молодой листвой), а затем, как в трансе, побрел по газону куда-то в сторону оставленного им автомобиля. Несколько раз он прошелся около своей машины взад-вперед по тротуару, еще пустынному в шесть утра, — то ли просто не узнавал ее в смятении чувств, то ли не хотел уезжать от больницы. Но вот он наконец остановился прямо рядом с ней, долгое время пристально ее разглядывал, полуоткрыв, как золотая рыбка, рот, с лицом бледным и дряблым, как тесто, и в конце концов подошел, открыл дверцу, сел и поехал в гостиницу. Он вошел через служебный вход, забрался в первый попавшийся пустующий номер, растянулся на кровати и уснул. Несколько
Саймон не заметил, что голоден и не брит. Он подъехал к своему двору, где только дым и пепел остались от всего имущества — включая деньги, так как Саймон не доверял банкам, — встал подле своей бывшей изгороди, как утром стоял в дверях больницы, и принялся глазеть на пожарище, как и все остальные, кто там был, — зеваки, соседи, фермеры, едущие в город в кино или в «Серебряный башмачок». В конце концов его узнали, и все столпились вокруг него, чтобы утешить, расспросить, а в общем-то помучить, и он смотрел с виноватой безумной улыбкой, которая (уже не в первый раз) наводила людей на мысль: не сам ли он поджег свой дом. Время от времени он, запинаясь, что-то бормотал — только стоящим рядом удавалось расслышать («Прости, — говорил он, — господи, прости»), — а потом вдруг упал на колени и лишился чувств. Вызвали полицию. Но полицейские нашли его не здесь; они нашли его у Генри Сомса.
Было еще не поздно, чуть больше восьми, Джимми, маленький сынишка Генри, спал; жена Генри подавала ужин запоздалым посетителям, а сам Генри находился в гостиной дома, построенного позади закусочной, в полутемной комнате, где горел только торшер в углу рядом с креслом, а в кресле сидел Саймон Бейл, уставившись на ковер невидящим взглядом. Генри, огромный и торжественный, стоял у окна и смотрел на шоссе за углом закусочной и на лес по ту сторону шоссе. Там, в конце долины, выше леса, виднелись гребни гор. Он особенно любил этот час. Горы казались ниже под темнеющим небом и красными облаками, и звуки были сейчас чище, чем всегда, — шум доильных аппаратов, мычание коров, крик петуха, тарахтенье грузовика, спускающегося справа по склону с включенными фарами. Привычный мир сжимался до размеров уютного мирка старинных гравюр — как те, что есть у него в книгах по географии или в столетних атласах из адвокатской конторы. (В темноте мир тоже казался маленьким к тесным — звуки раздавались словно в двух шагах, и отделенные десятью милями горы громоздились почти над головой, — но в темноте он не ощущал себя частью мира: деревья и горы делались словно бы живыми, не то чтобы угрожающими, ведь Генри знал их всю жизнь, но и не дружелюбными: враждебные, они, однако, не спешили, они знали — время на их стороне, придет пора, и они похоронят Генри, хотя он такой большой и, несомненно, безвредный, и скоро все его позабудут, даже его собственный странный и неугомонный род — люди, горы же погребут и их.) И в том умонастроении, которое посещало его, когда он любовался закатом, он ощущал себя единым и с горами под синим покровом лесов, и с сидящим сзади в сумраке человеком. Вновь ему представились обуглившиеся доски, пепел, грязные волдыри расплавленного стекла, вспомнился крепкий едкий запах, распространившийся вокруг на целую милю. Бедняга, думал он. Генри не был знаком с Саймоном Бейлом, он, верно, раньше даже и не видел его, но, когда случается такое, это уже не важно. Делаешь, что можешь, вот и все.
Были ли тому причиной косые лучи заката или длинный серебристый грузовик, который пронесся мимо и постепенно затих вдали, только что-то снизошло на Генри. Он внезапно понял, каким видится мир человеку вроде Бейла. На мгновение он и сам увидел мир таким: темные деревья, светящееся небо, в высоте носятся три ласточки, и все предвещает беду. Прикрыв ладонью рот, он неприметно оглянулся на Бейла и обвел его внимательным взглядом. Коричневый шнурок на черном ботинке Саймона (свет лампы падал прямо на его правую ногу) изорвался и был связан узелками чуть ли не в двадцати местах.
И тут пришли полицейские. Генри ни за что не соглашался, чтобы они допрашивали Саймона сейчас — сначала он должен хотя бы день отдохнуть и собраться с силами. Полицейские стояли на своем, но во время спора вошел док Кейзи, бросил взгляд на Саймона и сказал: —Этот человек находится в шоковом состоянии, — и полицейские вскоре ушли. Генри отвел Саймона в спальню, смежную с кухней, и док Кейзи проторчал там некоторое время, что-то бормоча себе под нос, а потом вышел на кухню, прикрыл за собой дверь, сел и стал пить кофе. К тому времени пришла и Кэлли.
— Какого черта они к нему прицепились, разве не видно, что с ним творится? — сказал Генри. Вопрос, облеченный в слова, пробудил негодование, которого он до сих пор не чувствовал.
— По их мнению, пожар произошел не случайно, — сказал док. — И скорее всего, они правы.
— Ну, а Саймону-то об этом откуда знать? — спросила Кэлли. Пожалуй, как-то слишком уж спокойно спросила, слишком равнодушно. Генри не обратил внимания, зато док Кейзи обратил.
— Если сам поджег, так знает, — сказал док и ядовито засмеялся.
— Идиотизм! — воскликнул Генри. У него затряслись руки: — Там сгорела его жена. Это написано в газете.
— Ты не знаешь этих людей, — сказал док Кейзи. — А я знаю. Вот сам увидишь, погоди.
Генри перегнулся через стол, наклонясь к доктору, и его лицо стало багровым.
— Вы злобный старый дурак, — сказал он. — Я мог бы… — Но что он мог бы сделать, он не представлял себе, вернее, слишком ясно представлял — он бы мог одним ударом расплющить дока Кейзи об стену, — и, осознав, как сильно в нем разбушевался гнев, он спохватился и замолчал.