Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:
Испуганный, недоумевающий, я взял у нее книгу и открыл. Она стала мне объяснять, до какого места она успела пройти и в чем состоят ее трудности, а я делал вид, будто слушаю, тогда как в действительности все внимание мое поглощала происшедшая с ней удивительная перемена. Речь ее лилась бурным потоком, грудь вздымалась, серые глаза метали молнии, она не в силах была скрыть от меня дрожь своих пальцев. Я, хоть убейте, не представлял себе, чем мог так ее напугать, чем вообще один человек может так испугать другого. И от этого держался еще скованнее, еще робче. У меня возникло странное ощущение холода, словно мы очутились на грани многожды воспетой мистической «Запредельности». Реальным ли был ощущаемый мною холод или же это просто плод моего волнения — меня со всех сторон окружали
— Я ужасно вам признательна, мистер Апчерч.
Я тоже улыбнулся — одной вежливости мне бы для этого не хватило, я улыбнулся потому, что иначе было невозможно. Я был порабощен.
— Напротив, это я должен благодарить, — произнес я условную фигуру речи, над которой сам бы расхохотался, если бы не давешнее странное смятение и трепет Августы — она словно ждала от меня такой чинности, и я исполнил ее ожидание, исполнил не раздумывая, как самую естественную вещь на свете.
Потом я обратился к капитану и опять попытался при этом бросить взгляд на картину, но он помешал мне, шагнув расслабленно навстречу, и, нарочито не замечая моей протянутой руки, стал теснить меня к двери. В салоне он вдруг спохватился о чем-то, попросил извинения и, все так же поддерживаемый слепцом, ушел обратно — сказать несколько слов дочери. Вернулся он рассеянный и хмурый и, как показалось мне, все еще мертвенно бледный и, попыхивая трубкой и глядя в пол, вяло объяснил мне, что мое появление на китобойце — редкостная удача. Затем с помощью Иеремии вывел, вернее, мягко вытолкал меня на мостик. Здесь, сам оставаясь в тени на пороге каюты, он еще мгновение задержал на мне взгляд — его глаза казались настолько же мертвыми, насколько глаза его дочери неестественно живыми, — и, на минуту замешкавшись, проговорил:
— Я ценю вашу воспитанность, мистер Апчерч. Я отлично понимаю, как странно видеть молодую девицу на борту китобойца, не говоря уж о моих… — Он неопределенно повел рукой, подразумевая то ли свои немощи, то ли еще что, и вяло заключил: — Я ценю вашу сдержанность и ваш такт.
— Спасибо, сэр, — ответил я.
Он словно не услышал меня. Видно, думал о другом — у него ведь свои старые, привычные заботы: недовольство матросов, быть может, или какие-нибудь неприятности на далекой планете, откуда он сюда явился. Я вдруг понял, как хитро он отрезал мне всякую возможность задавать вопросы о тайнах судна.
— Вы успели подружиться с кем-нибудь из команды? — спросил он.
— О да, сэр. — Я кивнул.
Он смотрел на меня, зажав бороду в кулак и наклонив вперед голову, до удивления похожий на большого, горбатого черного медведя; меня даже дрожь пробрала. Глаза его стали совсем неподвижны, в них мерцало убийство, так чудилось мне.
— Молодец, — проговорил он в конце концов. — Возможно, в этом мире все имеет свое назначение. Но не теряйте бдительности.
— Не буду, сэр, — ответил я озадаченно.
Слепец Иеремия за спиной капитана кивнул мне в знак того, что капитана Заупокоя больше не следует утруждать.
— Доброй ночи, сэр, — сказал я.
Капитан не ответил. Он успел забыть о моем существовании и завел глаза в подбровье, чтобы взглянуть на небо. Руки его в черных шелковых перчатках
На следующий вечер, когда я явился выслушать урок у моей ученицы, капитан спал непробудным сном у себя на койке — я видел его через дверь. Он ужасно храпел. Слепца Иеремии нигде не было видно. Портрет, который они не дали мне рассмотреть, исчез.
— Ну и россказни! — восклицает гость, взорвавшись смехом. — Ей-богу, фейерверкам Шахразады до них далеко!
— Вы находите? — оживляется мореход.
Но ангел бездумно уставился в окно. Леса потемнели. В верхушках деревьев копошатся вороны, и даже в корчму проникли запахи осени. Пустоглазые мертвецы спохватились и снова тащатся по своим делам. Бесшумно пересекают они овечий выгон.
Мореход видит, куда смотрит ангел, и трезвеет.
— Закруглиться, конечно, всегда проще, чем продолжать, — говорит он. — Сколько еще мертвых штилей надо переплыть, если говорить честно, сколько скучных препятствий одолеть.
— Это верно, не спорю, — соглашается гость. Он вдруг обеспокоенно смотрит на часы. Но здесь еще время раннее. Так он себя успокаивает. И утверждается в принятом решении. — Будем делать свое дело, нам выбирать не приходится. — Он сурово покашливает. Вид у гостя положительный, надежный. Он старается откашляться погромче. И, положив ладонь на рукав морехода, другой рукой стучит по стулу — стук-стук.
— Эй, ты, с крыльями, — неси сюда спиритического!
Ангел торопливо встает, машинально прячет трубку в карман, где она продолжает куриться, выходит и сразу же возвращается с бутылкой. Гость и мореход склоняются над столом, серьезные, как черти, но улыбаются, надеются, тщатся понять. Ангел разливает.
Так началась эра моего радостного рабства. Ни рейки, ни лоскута парусины не осталось от моей хваленой независимости — от младенческой дурости, как я называл ее теперь; нарядный и напудренный, точно нью-йоркский паж, разодетый в пух и прах, точно француз на прогулке. Куда ни обращалась моя мысль, мир сразу наполнялся сладостной надеждой и дышал благоуханиями, как жилище Августы. Задним числом я испытывал теперь глубочайшее уважение к преподобному Дункелю, словно это его проповеди над угольным погребом пронесли по волнам из пучины хаоса и раскрыли для вселенной, лепесток за лепестком, Истинного Браму. «Порядок»! Да, да, теперь это слово и для меня звучало фанфарами славы. Никто не знает, каким целям в великой, но неведомой нам программе Провидения служат самые пустяковые события. Теперь я благодарил бога за то, что он в один прекрасный вечер свел меня с пиратами, а потом едва не утопил в океане, и переломал мне ребра, и заморочил мне голову латынью, и загнал меня на верхушку мачты, откуда я… Цель этого последнего шага была не совсем понятна, очевидно, планы бога на мой счет открылись еще не во всех подробностях; но меня это обстоятельство не особенно смущало. Общий замысел был ясен и ослепительно благословен!
Когда я заговорил об Августе с Билли Муром, он был потрясен.
— Быть не может, — сказал он. — Да провалиться мне на этом месте, нет у нас здесь никакой женщины. Не иначе, как ты снова взялся россказнями воду мутить.
И хотя он при этом посмеивался, вид у него был хитрый, как у Эбенезера Фрая на ярмарке, когда он подозревает, что его хотят одурачить.
— Думай что хочешь, — говорю я. — А я что знаю, то знаю. И все.
За спиной у нас, за низким верстаком, работал — или прикидывался, будто работает, — Уилкинс, скрючившись, как обезьяна, чуть не уткнув лицо в расползшиеся пружины. С каждым днем, что он трудился над этими развинченными частями, они все меньше походили на часы, но и ни на что другое похожими не становились.
— И капитан, ты говоришь, утверждает, будто это его дочь? — переспрашивает Билли Мур.
— Так он ее представил, — отвечаю и знай себе навожу блеск на свои штиблеты.
— Ну, лопни мои глаза, — бормочет он и трясет головой, не переставая ухмыляться.
Он окликает Уилкинса — можно подумать, будто они закадычные друзья:
— Слыхал, Уилкинс, что наш пират теперь выдумал?
Уилкинс подымает от верстака злобную жабью рожу, жабий рот приоткрыт, глазки — как фонарики за шторками.