Никогда не забудем
Шрифт:
Когда все разделись, нас построили в колонну по одному и приказали идти. Мы вошли в сырое и темное, без окон, помещение. Стены и пол были из цемента. Холод обжигал ноги, стало еще страшней. Я с ужасом подумала: «Сейчас конец, и я больше ничего на свете не увижу».
Пройдя одну комнату, мы вошли в другую. Здесь женщинам стали обрезать волосы и бросать их в кучу. Таких куч было несколько.
В третьей комнате две немки в черных халатах смазывали всем головы какой-то вонючей жидкостью. Потом по одному мы стали заходить в помещение, где была печь крематория. Перед входом стояло большое
В комнате горела одна малюсенькая лампочка. Когда мы с Милей вошли, мама взяла нас за руки. Она вошла раньше и ждала нас у дверей. Я крепко прижалась к маме. Когда комната оказалась битком набитой людьми, двери за нами закрылись. Поднялся страшный плач. «Скорей бы конец», — сказала мама.
Вдруг я почувствовала, как пол под нами задвигался и стал наклоняться. Внизу, сбоку, мы увидели огонь — это и была печь крематория. Люди, стоявшие с краю, с криком попадали вниз. Мы тоже не могли удержаться на скользких ногах и начали скатываться к печи.
Но в этот момент произошло такое, чего никто не ждал. Пол начал подниматься. Когда он выровнялся — открылись двери и вошли комендант и тот самый немец, что заставлял нас раздеваться.
Из их разговора мы поняли, что произошло: немцы перепутали эшелоны и по ошибке приняли нас за евреев.
Нас облили холодной водой, которая лилась откуда-то сверху. У некоторых женщин так пересохло в горле, что они стали с жадностью глотать эту холодную грязную воду. Нас вывели на противоположную сторону двора, построили в шеренгу и приказали ждать, пока подадут одежду. Через час ее привезли на вагонетках, и мы начали одеваться. Женщинам дали только по летнему платью. Мне досталось порванное белое платье, которое было мне до пят. Затем по одному мы подходили к немке, которая кисточкой ставила на плечах красный знак умножения («штрайфа»).
В особой комнате нас всех осмотрели и каждому поставили клеймо. У меня на левой руке, ниже локтя, был выколот номер 79645, у мамы — 79646, а у Мили — 79644.
Потом нас загнали в баню, где мы просидели до вечера. Ночью распределили по баракам. Я, мама и Миля попали в блок № 11. Это был темный и тесный сарай с нарами в три этажа, битом набитый людьми. Мы так измучились, что повалились на нары и сразу уснули.
Здесь мы отбывали карантин.
На рассвете я проснулась от крика: «Апель!» Нас выгнали из блока и построили по десять человек. С трех часов ночи до десяти утра мы неподвижно стояли под открытым небом. Это было очень тяжело. Ныли спины, подкашивались ноги. Многие от холода и голода падали. Некоторые тут же умирали. На моих глазах умерли тетя Надя, тетя Дарья и другие. Трупы умерших относили в крематорий.
В десять часов в железных бачках принесли тепловатую воду — чай, в котором плавали березовые листья. Каждому досталось по кружке. Потом на пять человек дали по миске горького варева, без хлеба. Ложек не было, и мы просто пили его. От этого «супа» людей тошнило. В первый раз я совсем не могла его есть, но пришлось привыкнуть.
После обеда, с четырех до одиннадцати вечера, опять «апель» — мучительное стояние на одном месте. Вечером получили по сто граммов хлеба и кружку чаю. В одиннадцать
И так каждый день.
Когда кончился карантин, женщин стали гонять на работу. Недалеко от лагеря был пруд. Немцы заставляли заключенных залезать в этот холодный пруд и ведерками переливать воду в канаву, а потом из канавы снова в пруд. За малейшее неповиновение избивали.
Немцы строго следили, чтобы рабочие не доставали никаких продуктов. Одна девочка, Вера, принесла пачку папирос. Немцы ее обыскали, нашли папиросы и приказали их съесть. Вера съела несколько штук, а все не могла. Тогда ее сильно избили и поставили коленями на острые гвозди.
Вскоре детей, а их было пятнадцать, отделили от взрослых и перевели в блок под названием «киндерхайм» — детский дом. Очень тяжело было расставаться с мамой. В киндерхайме нас тщательно осмотрели доктора. Пятерых девочек, которые были худыми и малокровными, отослали назад. А меня и других оставили. Кроме нас тут было много детей из разных стран.
Однажды днем, в одиннадцать часов, новичков повели в больницу. С полчаса или больше сидели мы в приемном покое и ждали. Зачем нас сюда привели, никто не знал.
Среди нас было несколько совсем маленьких детей — по два-три года, не больше. Сначала взяли этих малышей и повели в отдельную палату. Мы ждали своей очереди. Вдруг из палаты донеслись детские крики и плач. Они то затихали, то становились громче. Что немцы делали с малышами, я не знала, но было ясно: что-то недоброе, ужасное. Со страхом ждала я, когда позовут меня…
И вот вошла немка и позвала:
— Жачкина!
Я вздрогнула. Переводчица сказала, чтобы я подошла к этой немке. Я подошла. Она взяла меня за руку и повела в палату. Там никого не было. На столе я заметила стеклянные трубки с кровью. Я догадалась, зачем меня сюда привели. От страха я искусала себе губы до крови и начала плакать.
— Не плачь, ничего страшного не будет, — успокаивала переводчица.
Меня раздели, взяли за руки и повели к столу. Я стала упираться и заплакала еще сильней. Тогда немка и переводчица схватили меня под руки и силой положили на стол. Резиновыми жгутами привязали голову, руки и ноги. Немка в белом халате, с закрытым марлей ртом взяла шприц и проколола жилу у меня на правой руке. От боли я закричала и потеряла сознание. Очнулась я в той самой комнате, откуда меня взяли. Около меня стояли подружки Миля, Тома Стрекач и Катя Куделька. Лица их были бледные: они думали, что я умру.
Крови брали помногу, и часто дети умирали. Так погибли двухлетний мальчик Толя из Борисовского района, полесская девочка Нина пятнадцати лет, трехлетняя Галя и другие дети.
У более здоровых и крепких детей кровь брали по нескольку раз. Я была худой и слабой, и у меня больше не брали.
В Освенциме я пробыла больше года. Дни тянулись, похожие один на другой. Особенно тяжело стало после разлуки с мамой: я почти год не знала, где она и что с ней. Вскоре забрали куда-то старших девочек. Остались мы с Милей, Томой и Катей. Иногда мы, усевшись на нары, начинали говорить о своей подневольной жизни.