Николай Гумилев
Шрифт:
Поданная вне контекста цитата эта действительно вызывает странные чувства… Впрочем, если бы речь шла только о литературоведах!
Особая и интереснейшая тема — «гумилевиана» в советской художественной литературе эпохи расцвета социалистического реализма. В беллетристике Гумилев поминался нечасто и мельком — но как! Классикой здесь оказывается «Оптимистическая трагедия» Вс. Вишневского, где цитата из гумилевских «Капитанов» эмблематизирует весь спектр антисоветских настроений «бывшей» русской интеллигенции, вынужденной скрепя сердце сотрудничать с ненавистным большевицким режимом:
«Комиссар: Вы можете мне ответить прямо: как вы относитесь к нам, к советской власти?
Командир (сухо и невесело): Пока спокойно. (Пауза). А зачем, собственно,
Комиссар: Тех, кто “бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет”. Так?
Командир (задетый): Очень любопытно, что вы наизусть знаете Гумилева»
К «классике» этого же рода можно отнести и «Стихи о Поэте и Романтике» Эдуарда Багрицкого, в которой от лица юной советской романтической поэзии проклинается «черное предательство Гумилева»:
Фронты за фронтами. Ни лечь, ни присесть! Жестокая каша да ситник суровый; Депеша из Питера: страшная весть О черном предательстве Гумилева… Я мчалась в телеге, проселками шла; И хоть преступленья его не простила, — К последней стене я певца подвела, Последним крестом его перекрестила…Что Гумилев «предавал черным предательством», для читателя, не осведомленного в перипетиях гумилевской творческой судьбы, не совсем понятно, однако стих звучит весьма темпераментно и остается в памяти, равно как и благородный образ «революционной Романтики», так сказать, хоть и не простившей, но — «перекрестившей»…
Однако повторяем, это — «классика», для простого читателя трудная. Гораздо эффективнее действовала «гумилевиана» массового чтива. Здесь с именем и фрагментами текстов Гумилева стойко связывалась вся мразь, которую мог себе представить рядовой советский обыватель. Любили Гумилева авторы детективов. Так, например, весьма характерный «гумилевский» эпизод встречается в «сыщицком» рассказе небезызвестного Л. Шейнина «Отец Амвросий» (о священнике-бандите): «Недоучившийся гимназист Витька Интеллигент происходил из богатой купеческой семьи. Еще юношей он свел знакомство с преступным миром, усвоил воровской жаргон, посещал притоны. Внешний лоск и некоторая начитанность сначала вызывали там враждебное недоумение, а потом снискали к нему уважение и доброжелательный интерес. И часто где-нибудь в воровском притоне или в курильне опиума Виктор проводил целые ночи в обществе громил, карманников и проституток. Он жадно выслушивал рассказы об их похождениях, при нем происходил дележ барышей, при нем обсуждались и вырабатывались планы новых преступлений.
Иногда Виктор читал стихи. Мечтательно запрокинув голову, он нараспев читал Гумилева. Читал он хорошо.
Тогда в душной подвальной комнате становилось тихо. Юркие карманники с Сенного рынка, лихие налетчики из Новой Деревни, серьезные, молчаливые "медвежатники" — специалисты по взламыванию несгораемых касс, — их спившиеся, намалеванные подруги жадно внимали певучей, грустной музыке стихов» (Шейнин Л. Старый знакомый. Повести и рассказы. М., 1957. С. 32–33).
Были и детективы «шпионские». Так, в повести А. Полещук «Эффект бешеного солнца», прибегая к гумилевскому тексту, разоблачает себя в припадке откровенности бывший белогвардеец-контрразведчик, а потом — террорист-вредитель и агент всех разведок: «Я — один. А где все те, кто в трудную минуту спасал свои сундуки, кто пьянствовал без просыпу, кто рылся в барахле расстрелянных, кто поменял первородство и честь спасителя отечества на чечевичную похлебку из большевицкого котла. (Здесь, кстати, чувство стилистической меры изменило автору, явно не желающему впасть вслед за своим героем в антисоветизм, но невольно провоцирующему читателя на "крамольное" размышление: хорошенькие же люди собрались "у большевицкого котла", но это так, к слову. — Ю. 3.) Я был всегда другим. Да, был другим. Меня поразили когда-то слова: "Я злюсь, как идол металлический среди фарфоровых игрушек". Это было верно, это была истина, истина моя и горстки таких, как я. Ваши друзья расстреляли автора этих строк, но, вспоминая те кисельные души, из-за которых все погибло, я и сегодня тот самый металлический идол, идол кованный, идол мятый, битый, катанный, но живой и с живой надеждой» (Альманах научной фантастики. Вып. 8. М., 1970. С. 81).
Читали Гумилева террористы-антисоветчики. Читали в более поздние времена стиляги длинноволосые, те, которые — «папина "Победа"», брюки-дудочка и в Десерт-Холле сидят. А еще — автозапчасти воруют. И вот — финал: «А что потом? Может быть скомандуют: "Руки на голову!" и начнут обыскивать? И это после разговоров о Гумилеве и Ремарке? Мама моя родная!» (Лавров А., Лаврова О. Отдельное требование. Рассказы о следователе Стрепетове и его товарищах. М., 1971. С. 66.)
И, действительно, мама моя родная! Бандиты, блудные девки, наводчики, шпионы, стиляги… Дорогой потенциальный читатель Гумилева! Не хочешь ли присоединиться к компании?
Но была и оборотная сторона медали.
То же советское литературоведение — иногда те же самые авторы, что всеми мыслимыми приемами старались скомпрометировать Гумилева в глазах читателей, — вело яростный бой за своего Гумилева, точнее, за право назвать что-нибудь в Гумилеве — своим.
Особо
А вот другая версия интерпретации гумилевского наследия для советской аудитории: В. М. Саянов, статья «К вопросу о судьбах акмеизма» (На литературном посту. 1927. № 17–18. С. 7–19). Военная лирика Гумилева там не приветствуется, как все-таки безнадежно-шовинистическая. Зато приветствуется, оптимизм мировосприятия. Весь пафос громадной, в два столбца, с подразделами-главами статьи — вот на чем зиждется. Была русская лирическая поэзия сугубо пессимистична, создавали ее интеллигенты-комплексотики, которые помимо своих четырех стен да застарелых болезней ничего и не видели. У символистов эта тенденция дошла до предела, до маразма, до жизнеотрицания. Ан тут и пришел Гумилев — на волне буржуазно-империалистического подъема, — простой, энергичный и радостный. Не комплексовал. И почти что не думал вообще (почему и погорел). А зато — пел, что видел, наслаждаясь чувственно-пластическим миром, его красками и мощью, здоровьем своим наслаждаясь, силой мускулов да крепостью членов. И это — хорошо. Ибо мы тоже оптимисты, и тело и душа у нас молоды, и энергии — хоть отбавляй. Потому для поддержания здорового духа советского читателя очень желательно опубликовать экзотические стихотворения Гумилева, да покрасочней. А все остальное — и публиковать не нужно, одной экзотики хватит с лихвою.
Совершенно противоположный алгоритм адаптации гумилевского наследия к советским нуждам предлагал А. П. Селивановский. У него Гумилев — полностью опустошенный, побежденный и раздавленный революцией враг, воспевший перед смертью свою собственную, вражескую гибель. «Гумилев, — пишет А. П. Селивановский, — учил свое социальное поколение не только жить и властвовать, но и умирать, не бояться смерти, как “старый конквистадор”… И немудрено, что Октябрьскую революцию Гумилев встретил без колебаний — в том смысле, что он был заранее подготовлен к контрреволюционной позиции. Из послереволюционных его стихотворений нужно выделить стихотворение “Заблудившийся трамвай”, особо интересное потому, что оно вскрывает ощущения русского фашиста, предчувствующего свою близкую гибель. […] “Трудно дышать и больно жить”, “навеки сердце угрюмо”, — таковы предсмертные самоэпитафические признания Гумилева. Вождь акмеизма, враг пролетарской революции с начала и до конца, Гумилев закончил свою жизнь в 1921 году как участник белогвардейского заговора, и к этому времени его поэзия "цветущей поры" дала глубокую трещину. Он был побежден — в этом смысл такого психологического документа, как «Заблудившийся трамвай"» (Селивановский А. П. Октябрь и дореволюционные поэтические школы // Селивановский А. П. В литературных боях. М., 1959. С. 274–276). Так вот и нужно опубликовать "Заблудившийся трамвай» (и все подобное) — в назидание подрастающим поколениям. Пусть видят, как корчится русская фашистская гадина под железной пятой раздавившего ее Интернационала!
Качественно иную позицию по отношению к Гумилеву занимали ленинградские критики, прежде всего И. А. Оксенов (Советская поэзия и наследие акмеизма // Литературный Ленинград. 1934. № 48) — не идеологическую, а — стилистическую. Основная идея — он реалист, и мы реалисты. Правда, мы — социалистические, а он — не социалистический, но это не столь важно. А важно то, что Гумилев, чуть ли не единственный, после Некрасова, дал в XX веке образцы подлинно реалистического стихотворчества. С изобилием конкретных описательных деталей. Мораль: опубликовать и ввести в оборот все описательное, по возможности — содержательно-нейтральное. Пейзажи. Интерьеры. Портреты. С деталями. И тем деталям — учиться, учиться и учиться, ибо, что и говорить, — мастер. Мэтр. Против этого не попрешь. А что кроме, то от лукавого.