Николай II
Шрифт:
И позже: «Господи, помоги и спаси Россию!»
Наставник Алексея Пьер Жильяр, который оставался с императорской семьей до самого конца, сообщает, что единственным утешением императора во время его домашнего ареста в Царском Селе было чтение французской прессы. Разумеется, республиканской.
Он, без сомнения, ожидал не меньшего от монархической печати, которая — в частности, «Аксьон франсэз» — писала, что царь отрекся «по собственному желанию ради спасения своего народа от революции». Александра неоднократно прибегала к этому аргументу во время их заточения в «золоченой клетке» Царского Села. Каждый раз, когда Александра жаловалась по поводу поднадзорного режима, который все усиливался, она говорила, что «царь отрекся от престола, чтобы избежать кровопролития». Некоторые английские газеты утверждали, что «эта революция не является антидинастической или антиаристократической, она — антинемецкая». Однако англичане не прожили такого участия к судьбе царя — «самого верного из союзников», — как французы. «Следует
Естественно, и в настроениях печати должны были произойти перемены. «Канар аншене» не упустила случая съязвить по поводу тех, кто еще недавно был на коне, а теперь никто: «Вчера царь был неприкосновенной личностью, сегодня же…» И на карикатуре — Николай II, босой, в тюремной камере, говорит: «Ах, если бы Густав [Эрве] мог меня освободить!»
Густав Эрве, социал-патриот, после отречения царя написал полную энтузиазма статью, подхваченную всей прессой. Ни единого слова против бывшего царя. В ней, правда, говорилось, что «монархизм повержен, но славизм остается… Союзное дело одержало, таким образом, свою самую замечательную победу; за армией наконец будет стоять современная, честная, патриотическая администрация… Какой страшный удар для кайзера… Какой пример для немецкого народа».
По мнению Эрве, все объяснялось ненавистью русских к чиновникам-германофилам типа Протопопова, и вот с их господством покончено. Самого Николая II эти утверждения, в значительной степени преувеличенные, не затрагивали. Разве не подтверждалось это тем, что при известии об аресте царя Густав Эрве и все горячие сторонники глобального потрясения проявляют обеспокоенность: «Позволят ли нам наши русские друзья сказать с полной откровенностью, что арест царя вызвал у нас легкое содрогание. Вступив на этот путь, известно, с чего начинаешь, но не известно, чем кончишь».
И далее Эрве высказывает то, чего опасалось большинство французских руководителей — Рибо, Пенлеве, Петен, — не говоря об этом открыто: как бы беспорядки не помешали военным действиям, а революция не сорвала намеченного русского наступления и — кто знает? — как бы русские не подписали сепаратного мира.
Усиленное внимание французской печати к этим проблемам настолько обманывало читателей, что даже бывшему царю чтение ее доставляло истинное утешение.
Когда Керенский пытался спасти жизнь Николая II, его, безусловно, побуждали к этому гуманные соображения. Однако он также исповедовал свою конкретную идею революции: она должна прежде всего избавить народ от кровопролития, покончить с унижением и не превратить палачей в жертвы, а жертвы — в мучителей. Таких идеалов придерживался не он один, однако у него они проявлялись с большей силой и убедительностью, чем у других революционеров. И это объясняло его популярность. Как все русские социалисты, он был республиканцем, и в деле, касающемся судьбы царя, никто не подозревал его в махинациях, преследующих политические цели.
В апреле 1917 года он обратился к восставшим солдатам со следующей патетической речью:
«Два месяца прошло с тех пор, как родилась русская свобода. Я пришел к вам не для того, чтобы вас приветствовать. Наше приветствие давно уже послано вам в окопы. Ваши боли и ваши страдания явились одним из мотивов всей революции. Мы не могли больше стерпеть той безумной и небрежной расточительности, с которой проливалась ваша кровь старой властью. Эти два месяца я считал и продолжаю считать и сейчас, что единственная сила, могущая спасти страну и вывести ее на светлый путь, это есть сознание ответственности каждого из нас без исключения за каждое слово и каждое действие его. И вот вам, представителям фронта, я должен сказать: мое сердце и душа сейчас неспокойны. Тревога охватывает меня, и я должен сказать открыто, какие бы обвинения ни бросили мне в лицо и какие бы последствия отсюда ни проистекли. Идет процесс возрождения творческих сил государства, устройства нового строя, основанного на свободе и на ответственности каждого; так, как дело идет сейчас, оно дальше идти не может, и так дальше спасать страну нельзя. Большая часть вины за это лежит на старом режиме. Сто лет рабства не только развратили власть и создали из старой власти шайку предателей, но и уничтожили в самом народе сознание ответственности за свою судьбу, за судьбу страны. И в настоящее время, когда Россия идет прямо и смелыми шагами к Учредительному собранию, когда она встала во главе демократических государств, когда каждый из нас имеет возможность свободно и открыто исповедовать всякие убеждения, вся ответственность за судьбу государства целиком и полностью падает на плечи всех и каждого в отдельности. В настоящее время нет и не может быть человека, который бы сказал: я говорю, но за свои слова не отвечаю.
Товарищи солдаты и офицеры! Я не знаю хорошо, что вы чувствуете там, в окопах. Но я знаю, что происходит здесь. Может быть, близко время, когда мы скажем вам: мы не в состоянии дать вам хлеба
Товарищи, вы умели 10 лет терпеть и молчать. Вы умели исполнять обязанности, которые налагала на вас старая ненавистная власть. Вы умели стрелять в народ, когда она этого требовала. Почему же у вас теперь нет терпения? Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?»
В порыве революционных настроений весны 1917 года Керенский выступал искренне, от всей души.
Однако так было не со всеми главными действующими лицами Февральской революции. У министра иностранных дел Временного правительства и лидера партии кадетов Милюкова были иные помыслы. Подобно князю Львову и некоторым другим, он был монархистом и, возражая, как и все кадеты, против самодержавия, желал конституции, сдерживающей неограниченную власть, но отнюдь не демократии Советов — этих рабочих и солдатских комитетов, ни даже республики. Вот как он действовал во время переговоров между Комитетом Думы и Исполнительным комитетом Петроградского Совета: в ночь с 1 на 2 марта, в конце недели революционных событий, когда солдаты и рабочие заседали в Таврическом дворце, он вел жесткий торг. Для того чтобы Совет дал свое согласие на создание Временного правительства, следовало удовлетворить его требования: согласиться на амнистию и политическую свободу. Однако по третьему пункту о характере будущего режима — республика или монархия — Милюков был несгибаем. Милюков отстаивал монархию и династию Романовых с царем Алексеем и регентом Михаилом. «Для меня лично было довольно неожиданно, — пишет член Исполнительного комитета Петроградского Совета Суханов, — [не столько] то, что Милюков отстаивал романовскую монархию, а то, что [он] из этого делает самый боевой пункт всех наших условий. Теперь я хорошо понимаю его и нахожу, что со своей точки зрения он был совершенно прав и весьма проницателен.
Он рассчитывал, что при царе Романове и, может быть, только при нем он выиграет предстоящую битву, возьмет азартную ставку, оправдает огромный риск, на который в лице его идет вся буржуазия как господствующий класс. Он полагает, что при царе Романове остальное приложится, и не боялся, не так боялся, считая допустимыми, преодолимыми — и свободы армии и «какое-то» Учредительное собрание…»
Когда отрекся Михаил II, Милюков и Гучков были вне себя. Сама личность Николая II или Михаила не имела для них большого значения. Важно было лишь то, что они воплощали. И все же необратимое еще не свершилось: республика не была провозглашена, и благодаря Набокову, составившему акт об отречении Михаила, возможность реставрации монархии сохранялась.
Но кто станет наследником? Ольга — младшая сестра Николая и Михаила? Или Ольга — старшая дочь бывшего императора? А может быть, Кирилл, сын Владимира, брата Александра III, и двоюродный брат Николая и Михаила?
Командование армии считало, что его одурачили. Разве заставили бы они царя отречься от престола, если бы знали, что последует за революцией в Петрограде? Сообщение Родзянко Рузскому о том, что Комитет Думы полностью овладел положением, убедило военных в переходе власти в его руки, а они уже давно были готовы к подобному переходу и имели свои представления о дальнейшем развитии событий. Провозглашение приказа № 1 о правах солдат сразу открыло им размеры катастрофы. Власть военного министра Гучкова и князя Львова носила чисто внешний характер: они правили делами лишь в той мере, в какой Петроградский Совет одобрял их действия. Не прошло и двух недель после отречения царя, а в Совете уже говорили о «мире без аннексий и контрибуций».