Николай Переслегин
Шрифт:
Во Франции нет анти-Франции; в Италии анти-Италии; в Англии — анти-Англии. Только в России есть своя русская анти-Россия: — Петербург. В этом смысле он самый характерный, самый русский город.
Первые славянофилы были, конечно, очень русскими людьми, но их отношение к России было совсем не типично-русским. Любовь к своему народу, утверждение, что он лучший и высший, избранный и призванный — какая из европейских наций не переживала и не утверждала того-же? Совсем иначе западники. Европейцы по своим верованиям и учениям, они в своем отношении к России гораздо оригинальнее славянофилов. В своем патриотизме они не повторяют Европы, а создают совершенно новую характерно-русскую
Москва для европейца всегда будет понятнее, чем Петербург, хотя-бы уже по одному тому, что всякий европеец всегда будет утверждать,
328
что Москва — это непонятная Азия, а Петербург почти Париж или Берлин. Но что говорить об европейцах, когда такие-же мысли слышишь часто от наших исконных москвичей, не чувствующих в Петровом велении перебросить столицу за пределы России, фантастической мечты её самой взвиться над временем, влететь над своею судьбой, над своею отъединенностью, т. е. всего того, что с такою силою прозвучало впоследствии в знаменитых и только в устах русского националиста возможных словах о Западе, как о стране святых чудес.
Нет, Петербург замечательный город. И несмотря на мое пристрастие к Москве, я еще не знаю, где охотнее поселился-бы — в Москве или в нем. Хотя самое лучшее вообще не жить в городе. В городах приятно бывать, но пребывать корнями своей жизни и души человеку (мне по крайней мере), необходимо в деревне...
Сегодня утром был у профессора Нагибина, которого раньше лично не знал. Разговор был не очень продолжителен, но очень приятен. Мне думается, что дело быстро наладится. Через несколько дней на ближайшем заседании факультета окончательно разрешится вопрос о допущении меня к сдаче магистерского, а недели через две будет назначен первый экзамен. Всего их что-то около двадцати.
Я многое хотел еще Тебе написать, Наталенька, мне грустно отрываться от письма, но писать больше невозможно. Надо устраиваться и присту-
329
пать к занятиям, для чего прежде всего необходимо найти две приятные комнаты на какой-нибудь тихой улице. Здесь, в громадной гостинице атмосфера крайне несимпатичная и мало располагающая к умозрению. Хочу посмотреть частные комнаты, но думаю, что перееду в какую-нибудь старомодную маленькую гостиницу.
Самое важное для меня (Ты ведь знаешь) это то, что за окном. Не переношу «видов» и не переношу стен. Люблю чтобы было что-нибудь незаметное и приятное — дворик, ограда. дерево, церковь... В Москве таких «заоконностей» много, а в Петербурге — не знаю, хотя думаю, тоже конечно найдутся.
Итак до свиданья, дорогая. Буду искать нам приют. Уверен, что подвернется что ни будь такое особенное, что сразу-же приглянется Твоей душе. Несмотря на тревожную грусть первых петербургских дней, стараюсь твердо верить в наше скорое свидание. Дай Тебе Бог справиться со всем. Милая, пиши, хотя-бы совсем коротко, но как можно чаще. Буду очень беспокоиться об отце и о Тебе.
Целую Тебя, мое счастье. Береги себя.
Твой Николай.
330
Петербург, 30-го сентября 1913 г.
Спасибо за телеграмму. Какое счастье, что у Вас все благополучно. С нетерпением жду обещанного письма.
Мои поиски, пока что, успехом не увенчались. Комнаты в частных квартирах — ужасны: или
Встретились мы с ним совершенно случайно и даже несколько странно. В мрачном настроении и тревожных мыслях о вас, я нетерпеливо обгонял на Садовой какую-то весьма торжественную похоронную процессию: вдруг слышу меня кто-то весело зовет по имени. Не успел я понять, в чем собственно дело, как из траурной толпы жизнерадостно отделилась массивная фигура голубоглазого, серебробородого старика; схватила меня подруку, нырнула со мной обратно в толпу, представила мне каких-то двух элегантных юношей, начала расспрашивать об отце, о причине моего приезда в Петербург, рассказывая в свою очередь о бегах и всяких иных, мало подходящих к обстановке вещах. Одновременно представленные мне юноши занимали у нас за спиною весьма светским разговором весьма
331
светскую даму. Правда, мы шли в самом конце очень большой толпы, среди людей, из которых вероятно мало кто действительно знал покойного, но все-же меня остро и больно поразила та подлая, безбожная, суетливая живучесть, что провожала утопавший на торжественном катафалке в море цветов и венков гроб с останками угасшей жизни. В элегантных траурных туалетах, военных мундирах, подушках с орденами, еле ползущих автомобилях с глубоко завалившимися в них шоферами — слышались сердцу оскорбительно-наглые зовы жизни, тщетно старающиеся перекричать ревущее молчание смерти, молчание закрытых глаз под привинченной крышкой гроба.
В последнем письме я писал Тебе, родная, что не хотел-бы жить в городе. Вчера, на похоронах неизвестного мне статского советника Александра Алексеевича Фиалковского, я кажется в первый раз до конца понял, что город тем и страшен, что он боится смерти и делает все возможное, чтобы не взглянуть ей в глаза. «Перворазрядная» похоронная процессия на шумных, деловых, кипящих жизнью улицах большого современного города, столь ложная и постыдная вещь, что мне право кажется только последовательным, что во многих европейских городах она давно уже не тревожит безмятежного легкомыслия современности; там покойников глухо, под вечер, увозят в часовни за кладбищенские ограды, внутри которых небольшие процессии
332
между папертью и могилой никого зря не волнуют, ни у кого не отнимают необходимой для жизни железной энергии.
Как все-же все иначе и глубже в деревне! Как бы печальны и тяжелы не были деревенские похороны, они всегда правдивы и благообразны. С детства помню: — ровно ударяет Касатынская колокольня и медленно приближаются к ней: темная иконка, тесовая, гробовая крышка, колышущийся на плечах прикрытый покровом гроб. Молча идут мужики, голосисто причитают бабы, нестройно тянут несколько сиплых голосов «вечную память»...
В чистое лицо новопреставленного своего раба спокойно смотрит небо и никакой шум праздной, самоуверенной жизни не тревожит последнего пути.
Природа, лица, гроб, одежда, рогожа на телеге, лошаденка — все скудно и сурово, во всем насущная, едва справляющаяся с жизнью нужда, стоящая под знаком смерти жизнь: — убогая и божья.
Не думаю, чтобы в Европе нашлось бы другое место и нашлась-бы другая среда, в которых жизнь и смерть так просто и глубоко ощущались бы единым бытием, как в русской деревне.