Никто
Шрифт:
«Жигуль» исчез, «Мерседес» стал частенько ночевать в училищном гараже, за что Валентайн платил деньги в кассу ПТУ согласно заключенному договору, сам же он разъезжал на новенькой «Вольво-940», а ключи от «Мерседеса» лежали в Кольчином кармане, который ходил теперь в джинсе, с пробором, прочерченным и зализанным в классной парикмахерской, у нестарой и смазливой парикмахерши Зинаиды, крашенной краской «Велла», которую рекламируют по телевизору каждые пять минут, в слегка рыжеватый, вызывающий, нагловатый цвет.
Зинаида была в теле, под халатом нагая, так что соски выпирали сквозь тонкую ткань хрустящего
Парикмахерша общелкала его ножницами, выводя одной ей видимую конструкцию, вымыла Кольче голову кипятком, приговаривая при этом: «Не горячо? Не горячо?» – и Кольче было стыдно признать, что переносил такую воду из последних сил, зато потом, когда пробор был расчесан, волосы взбиты теплым феном, а затем закреплены лаком, Топорик увидел в зеркале нечто весьма даже недурственное, похожее на Валентайна, не тупое, не примитивно-пэтэушное, а скорее эдакое полутелевизионное, спецшкольное, элитарное.
Валентин поглядел на него с удовольствием, точно скульптор, смастеривший шедевр, хлопнул по плечу, прошел к Зинаиде, и Кольча охнул, услышав запрошенную парикмахершей сумму. Валентайн легко расплатился, они вышли на улицу, и Кольча сел за руль «Вольво» – свободно, спокойно, потому что в кармане у него уже давно были права, где год его рождения был изменен с прибавкой на три единицы. Он гордился тем, что, хотя не сдавал никаких экзаменов в милиции, свободно разбирался не только в правилах вождения, но и в самих машинах, на уровне приличного высокоразрядного слесаря и достойного шофера.
– Давай, остановись, – велел ему Валентайн через несколько кварталов и, когда Кольча причалил к бордюру, продолжил: – Ну, посмотрись в зеркало. Кто ты теперь? Человек. Да и какой! А теперь погляди на меня. Я тоже человек. Согласен?
Кольча был согласен, смеялся.
– Ну, а раз так, давай и вести себя станем как человеки.
Он полез в карман, достал десятка два самых крупных бумажек, протянул их Кольче.
– Держи, не отмахивайся. Давай поедем в хороший магазин и купим твоим пацанам подарки.
– Каким еще пацанам? – не понял Топорик, думая, что речь идет о пэтэушном общежитии.
– Как каким? – удивился Белобрысый. – С которыми ты коньяк хлестал!
Топорик вспыхнул. Вот ведь как бывает. Какие-то недели три-четыре и прошло-то всего, а житуха замотала его, все силы он тратил, осваивая езду, ну и мастерские, конечно, но вот он уже спрашивает, как дурак, каким пацанам нужны его подарки! Да Макарке, Гнедому, Гошману!
Ну, Валентайн, ну, хозяин!
Он впервые так подумал о нем – хозяин, И это было точно. Белобрысый ни разу не намекнул на такое его обозначение. Но это ведь он перевернул всю Кольчину жизнь. Давал свободно деньги – который уже раз. Переодел его с ног до головы. Вронил ему в подставленные ладони, будто царь какой, ключи от «Мерседеса». Волшебно переменил отношение к нему окружавшей публики.
И верно ведь, Валентайн стал хозяином Кольчиной жизни. Такого и придумать было нельзя. Топорик выбирал не самый легкий ход для себя, отказался от девятого, десятого, одиннадцатого класса, от аттестата зрелости, от трех еще спокойных лет в интернате, и никогда не думал, что на него может свалиться счастье.
Да
Пусть он будет его хозяином. Ведь разве плохо, когда у собаки – безродной – бездомной, появляется хозяин? Такой псина, такой щенок трижды крепче любит человека, поднявшего его из грязной лужи, отогревшего, давшего миску с теплым молоком и имя.
Пусть даже имя теперь у него такое странное: Никто.
6
Получился настоящий парад-алле, кажется, так ведь называется самый торжественный момент в цирке, когда все артисты выходят на манеж с флагами, красивые, в блестящих золотом и серебром костюмах, в полыхающих самыми яркими красками одеждах: гремит музыка, сияют цирковые огни, и не хочешь, а все в тебе будто закипает, загорается радостно, по спине пробегают мурашки, поднимаются к затылку, и ты ловишь себя на ощущении, что не ты правишь самим собой, а тобой управляют этот круглый манеж и громкая музыка.
Они шли по коридору спального корпуса, слегка нарушая интернатский режим, улыбаясь на причитания Зои Павловны, дежурившей в тот вечер, и одна за другой распахивались двери палат, а оттуда выскакивали малыши в трусах, девчонки постарше в легких своих разноцветных ситцевых халатиках и подбегали к ним – к прекрасному и щедрому Валентайну и к нему, неузнаваемому юному принцу Топорику, и Валентайн щедрой рукой раздавал всем подряд из большого пакета шоколадные конфеты. Конфеты падали на пол, дети наклонялись, толкались, падали на коленки, вскакивали, кричали, бегали – и вновь распахивались двери, и новые ребята выбегали в коридор.
Пакет, который нес белобрысый Валентин, вместил пять килограммов конфет, на всех хватило, и когда стало ясно, что уж по одной-то конфетке досталось каждому, он нарочно стал подкидывать их вверх, сеять радостную неразбериху, шум и веселье.
Однако никакая неразбериха не бывает полной и окончательной, и потому Кольча, как бы ни было шумно вокруг, слышал восклицания, произносимые громко и посвященные ему:
– Смотрите, Топорик-то!
– Весь разнаряжен!
– А какой красивый!
И приветствия, тоже ему адресованные:
– Здорово, Кольча!
– Топоров, привет!
Он улыбался в ответ, кивал, говорил: «Здорово, здорово!» И ликовал, признавая в очередной раз правоту Валентина, который, откуда-то зная интернатовские порядки, настоял вот на этом, позднем, предсонном явлении, когда все уже разделись, но еще не спят, но зато вместе, все обретаются по одному коридору и все, как и вышло, могут услышать, увидеть, их, стать свидетелями их явления.
Конечно, Валентайн был яркой, важной фигурой на этом параде-алле – этакий меценат, богач, щедрая душа, но главным получался все же Кольча. Он не думал ведь об этом, не считал себя таковым и не готовился быть первой фигурой, но чем ближе он подступал к порогу своей спальни, тем отчетливей это чувствовал.