Нильс Бор
Шрифт:
Да, пока еще только «коллегам»: завести близкое знакомство и дружбу с русскими, а теперь советскими, учеными у Бора не было случая. Однако многие имена он уже хорошо знал. И не по одним лишь научным публикациям… Недавнюю смерть — в апреле того нелегкого 20-го года — семидесятисемилетнего Климентия Тимирязева он воспринял как большую потерю для наук о живой природе. Он вспомнил рассказы отца о заслугах этого русского ботаника-физиолога, изучавшего фотосинтез и давшего тонкий спектральный анализ хлорофилла. Но сейчас эта фигура была освещена и другим — революционно-романтическим — светом: старый дворянин, восторженно принявший народную революцию в своей стране, стал глашатаем соединения —«науки и
Адресуясь с просьбой петроградских друзей в Копенгаген, «розовый» Эренфест ни на мгновенье не сомневался, что «либерэл майндид» Бор незамедлительно отправит в Россию оттиски своих статей последних лет. Он понимал, что в глазах Бора эта почтовая операция не будет обыденной. И не ошибся…
Однако в другом Эренфест ошибся: замученный Бор не захотел облегчить себе жизнь отказом от сольвеевского доклада. Атомы и электроны — эта тема первого послевоенного конгресса Сольвея была его темой. И все-таки он сам почувствовал, что пора, хоть ненадолго, как говаривал Резерфорд, «бросить якорь». Приспустить паруса — поработать, однако, на отдыхе. Он сообщил Эренфесту:
«…Я оставляю Копенгаген на несколько дней, чтобы в спокойной обстановке понянчить кое-какие новые волнующие меня мысли…»
Немецкая идиома в буквальном переводе звучала еще выразительней — в духе покорившей Эйнштейна боровской полноты чувств: «мысли, лежащие у меня на сердце». Это были мысли о причинах периодической повторяемости физико-химических свойств в менделеевской таблице. (У каждого лежит на сердце ровно столько, сколько там умещается.)
Может быть, те несколько дней загородного покоя, а потом рождественские каникулы помогли ему продержаться в сносной форме до начала 21-го года.
…В середине января он решил — пора!
Стояла еще недоделанной его директорская квартира, а уже готовы были теоретические кабинеты и библиотека. На ее наружные подоконники садились птицы-зимовщицы из Феллед-парка. В открытые форточки залетали ребячьи крики из соседнего детского сада. Бор любил голоса детей и птиц. Они не возмущали тишины, а озвучивали ее и утепляли. И вместе рождали безотчетное ощущение, что институт расположился прямо посреди жизни.
Был будний день, вторник, когда вместе с Крамерсом и Бетти Шульц он навсегда покинул тесную комнатенку в Политехническом на Сольвгеде и впервые владетельно перешагнул порог трехэтажного здания на Блегдамсвей. Над окнами второго этажа широко разверсталась на стене четкая надпись:
ИНСТИТУТ
Беспричинно улыбаясь, он устало присел к еще пустынному письменному столу, обтянутому черной кожей. И только-только примерился искоса к этому распластанному простору, как нестройный шум в коридоре заставил его поднять голову. Бетти Шульц и Крамерс вели к нему кого-то третьего. В проеме двери показалась вытянутая рука, несущая как факел бутылку дорогого вина. Этот человек имел безусловное право быть здесь первым гостем: школьный друг, это он придумал в трудное время собрать по подписке недостающие средства для строительства института. Он возглавлял добровольный комитет по содействию Бору-строителю.
— новосельем, Нильс! — сказал Оле Берлеме. — В добрый час!
Он принес с собою хлеб и соль и драгоценный по тем временам даже в молочно-медовой Нейтралии заморский шоколад. Вчетвером у камина они осушили бутылку, а Бор…
Бетти Шульц: …А профессор Бор должен был съесть ломоть хлеба с солью, потому что это к удаче и счастью — отведать хлеба с солью в час заселения нового дома.
Потом, перепутав обычаи и приметы, а может быть, вовсе ничего и не перепутав, Бор сказал:
— Надо посидеть молча…
И они посидели молча. Перед дорогой.
А зимний день кончился скоро. Так скоро, что, когда Бетти Шульц стала писать под его диктовку первое письмо из нового дома, пришлось зажечь свет. И сразу возникло чувство, будто этот дом уже давным-давно обитаем. Бетти Шульц не удивилась, что профессор первое свое письмо адресовал Резерфорду. Там была фраза: «…теоретическая работа в институте начинается». И дата — 18 января — с относительной точностью удостоверяла этот старт.
…А через полтора месяца, 3 марта 1921 года, состоялось официальное открытие Института Бора — с приветствиями и аплодисментами. И этот-то день стал для копенгагенцев исторической датой. Но в действительности все произошло раньше — без торжественной церемонии, в простом тепле непринужденного дружелюбия.
А потом Бор свалился.
(Он свалился, как стайер после преодоленной дистанции: десять тысяч метров позади, аплодируют трибуны, а он лежит за гаревой дорожкой ничком в зеленой траве, и белые халаты бегут к нему через поле. Ничего страшного. Все знают, что это пройдет. Это бессилие от силы — немощь от мощи. Но оттого-то взывает к немедленному участию это зрелище — сильный человек ничком на траве: победитель, побежденный своей победой.)
Это была болезнь без болей и без температуры. Без инфекций или травм. И потому без ясного начала и четкого конца. Человек нерасчетливо выложился. Опасно это или нет?
Слышится, как однажды мартовским вечером, покончив с первой частью доклада для Сольвеевского конгресса, он вдруг позвал Маргарет и сказал ей:
— Ты знаешь, что-то со мной происходит…
И теперь Маргарет решила — пора! В заботах о мальчиках она, кажется, позволила ему забыть, что он тоже, в конце концов, ее ребенок — по доверенности судьбы. Больше она не станет ему потакать. Он слишком превысил права на самостоятельность.
…23 марта он должен был продиктовать пять писем и одну телеграмму с отказами от всех искушений.
Дискуссия в Королевском обществе. Три лекции в Лондонском университете. Курс лекций в Кембридже. Сольвеевский конгресс. Доклад в Физическом обществе Англии.
«Не смогу…» «Вынужден воздержаться…» «Придется отложить…» «Болезнь не позволяет…» «К сожалению…» «К сожалению…»
Ему каждый отказ всегда давался с трудом, а тут сразу пять в один день! Но даже в унынии упадка сил — в траве за гаревой дорожкой — не мог он испытывать печалей духовного одиночества. Он тогда распорядился отослать законченную часть сольвеевского доклада в Лейден, зная, что может положиться на Эренфеста.