Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:
Сравним процитированное четверостишие из «Александра Герцовича» с вийоновским оригиналом:
La pluie nous a débués et lavés,
Et le soleil desséchés et noircis;
Pies, corbeaux, nous ont les yeux cavés,
Et arraché le barbe et les sourcils.
Jamais nul temps nous ne sommes assis;
Puis зa, puis la, comme le vent varie… [194]
В переводе Алексея Парина:
Нас раздувала влага дождевая,
Мы ржавели под солнцем, словно жесть,
Нам бороды рвала воронья стая
И силилась глазницы нам проесть.
Нельзя вовеки нам ни встать, ни сесть —
Качаемся круженью ветра в лад… [195]
Воронье выклевывает у повешенных глаза, выдирает волосы из бороды и бровей; тела раскачивает ветер – все это, вероятно, могло быть суммировано в двух строках Мандельштама
И в 1920-е, и в 1930-е годы Мандельштам периодически колебался между попытками идти со всеми в ногу, жить «дыша и большевея», и очередным возвратом к принятию отщепенства, признанием правоты противостояния. В последнем случае в сознании поэта всякий раз закономерно возникал «несравненный Виллон Франсуа» – Мандельштам несомненно соотносил свою судьбу, свое положение в мире и литературе с вийоновскими. Неслучайно же он сказал как-то одному из своих собеседников: «Сейчас надо виллонить».
Не исключена и контаминация вийоновской картины с шубертовской песней “Die Krähe” («Ворона») из цикла “Die Winterreise”, «Зимний путь». (Вспомним, что именно Шуберта «наверчивает» «с утра до вечера» Александр Герцович.) На эту связь указал Г. Фрейдин [196] . В самом деле (стихи Вильгельма Мюллера): “Eine Krähe war mit mir / Aus der Stadt gezogen. / Ist bis heute für und für / Um mein Haupt geflogen”. («Ворона вылетела за мной из города и до сего дня все летает вокруг моей головы»; нельзя не вспомнить о русской песне «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой?..») И далее: “Krähe, wunderliches Tier, / Willst mich nicht verlassen? / Meinst wohl, bald als Beute hier / Meinen Leib zu fassen?” («Ворона, странное существо, не хочешь меня покинуть? Думаешь, вскоре здесь мое тело станет твоей добычей?») В заключительном четверостишии говорится, что кончина путника действительно близка, недолго ему еще идти с его странническим посохом (Wanderstab). «Посох странника» из песни Шуберта перекликается с фамилией поэта (Мандельштам – «миндальный ствол»). Поэт к таким перекличкам был очень чуток.
Лермонтов, Вийон, Шуберт, возможно, Тютчев… Уместно вспомнить характеристику, которую Мандельштам дал в «Письме о русской поэзии» Иннокентию Анненскому и которая применима к нему самому уж никак не в меньшей мере: «…весь корабль сколочен из чужих досок, но у него своя стать».
И все же мало вяжется вийоновская картина усеявшего тела повешенных воронья с печально-отчаянным, но все же светлым тоном «Александра Герцовича».
Далее. «Воронья» шуба – шуба ворованная; ворона – птица вороватая. Карканье ворон принято сравнивать с клеветой (ср. в мандельштамовском «Открытом письме советским писателям», которое он написал в начале 1930 года в связи с делом о переводе «Тиля»: «Спасибо, товарищи, за обезьяний процесс. А ну-ка поставим в дискуссионном порядке, кто из нас вор… Выходи, кто следующий!.. Но меня на этом вороньем празднике не будет»). Обвинение в литературном воровстве прилипло к поэту, он не мог от него избавиться; само слово «вор» настойчиво звучит в тексте его письма «советским писателям» – выделим искомое прописными буквами: «…это злостный удар по работнику, это сВОРачиванье ему шеи – не на жизнь, а на смерть, где все средства хороши, где все пути дозволены: клевета, лжесвидетельство, крючкотВОРство, фельетонная передержка, где все для безнаказанности сдобрено разгоВОРчиками о “писательской этике”, – это одно из бесчисленных дел, когда неугодного работника снимают с поля деятельности бесчестными способами…». А слова «вор» и «ворона» очевидно перекликаются.
На «воронью» образность Мандельштама могла натолкнуть и фамилия одного из переводчиков, с которыми он оказался в конфликте: Карякин – похоже на «карк». В отрывочной черновой записи Мандельштама дневникового характера В. Карякин представлен распугивающим воробьев (в квадратных скобках – вариант в записи): «При каждом движении Карякина – [должны были вспархивать с говорком и щебетом] разлетались воробьи. Кто он такой? Огородное пугало?» [197] .
О переводчике Василии Никитиче Карякине (1872–1938) известно немного. Книга «Уленшпигель» Шарля де Костера вышла в его переводе в 1916 году. Переводил он и других авторов. Наряду с другими литераторами он подписался под приветственным адресом А.М. Горькому от членов и гостей московского Дворца Искусств (27 марта 1919 года). В 1920-е годы Карякин жил в Москве, работал в Московском коммунальном музее (предшественник Музея истории Москвы) и преподавал русский язык на «рабфаке Института имени Ломоносова». Жил на улице Спиридоновка, д. 27, кв. 1. Эти сведения содержатся в справочниках «Вся Москва» за 1923–1930-е годы.
Карякин в мандельштамовской записи соотносится с пугалом, разгоняющим воробьев.
Вот эта тема «воровства» представляется ключевой для понимания. Украдена якобы «шуба писателя», и вот теперь эти «разрешенные писатели» рады случаю наброситься на него – так воспринял Мандельштам возникшую коллизию. Действительно, Мандельштам, со своей богемностью, неряшливостью, импульсивными реакциями, искренностью (он нередко мог высказаться «против шерсти»), должен был раздражать и раздражал многих. А тут представился повод «все припомнить». Как следствие таким образом воспринятой и пережитой ситуации – отказ в «Четвертой прозе» иметь что-либо общее с «писателями», с их холопской литературой, противопоставление им себя как «иудея». (Мандельштам видел в своем «деле», еще раз отметим, и нечто «дрейфусовское». Из «Четвертой прозы»: «Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет». «Густопсовый» – «низкопробный», «отталкивающий», «махровый», «ретроградный», «закоренелый»; надо, безусловно, принять во внимание распространенное в начале XX века выражение «густопсовый черносотенец» – антисемит. Парадоксальным образом у Мандельштама в «Четвертой прозе» «иудейское» противопоставлено «еврейскому». Это, конечно, объясняется тем, что среди «разрешенных» литераторов было немало евреев. О данной особенности «Четвертой прозы» писал Е.А. Тоддес.)
Уход из «литературы» – но куда? И здесь еврейская тема поворачивается еще одной гранью. Место уже готово, заявляет Мандельштам: дело «жидка» – «пиликать», музыку «наверчивать» «как чистый бриллиант» (совершенно жаргонная формулировка). Неслучайно, напомним, музыковед Б.А. Кац пишет о возможной связи интересующего нас стихотворения Мандельштама с еврейской песенкой «Идл мит а фидл» [198] . Александр Герцович воспринимается как собрат по искусству и судьбе. Речь, естественно, не о том, чтобы стать музыкантом, а о том, чтобы осознать и принять свое место – уйти из ненавистной «литературы». Занять позицию, в которой сознание литературного маргинала сочетается с вернувшимся осознанием национальной отчужденности. Но если понять таким образом «воронью шубу», то, видимо, никуда не уйти от всем известной басни Крылова о вороне, напялившей павлиньи перья. Крыловская ворона была павами «ощипана кругом». Очевидно, самый прямой и «простой» путь понимания и в данном случае, как нередко бывает, верен: «Я срываю с себя литературную шубу…» – сбрасываю с себя чужие литературные павлиньи перья. «Какой я к черту писатель!» («Четвертая проза»).
А. Горнфельд и В. Карякин, по мнению Мандельштама, втравили его в скандальную историю, соединили его имя с чем-то подобным воровству. Это могло навсегда прилипнуть к имени. Мандельштам понимал, несомненно, что уйдет он из литературы или не уйдет, имя его в русской поэзии уже останется, не канет в Лету. «Там хоть вороньей шубою / На вешалке висеть» – остаться после смерти в таком образе «на вешалке» людской памяти, с клеймом плагиатора. Но даже это можно пережить «с музыкой-голýбою».
С музыкой, с радостью творчества, несмотря на позор, даже и посмертный, можно жить, быть счастливым и умирать с возгласом: «Чего там! Все равно!» В четверостишии из «Александра Герцовича» выражены чувства, подобные – при всей разности ситуаций – тем, которые владеют в «Войне и мире» Николаем Ростовым, когда он, после карточного проигрыша Долохову, слушает поющую сестру Наташу и испытывает, несмотря на ужасное положение и измену честному слову, данного им отцу, счастье «наслаждения от музыки».
И даже не столь уж важно, печатают или не печатают.
Именно тут, в доме в Старосадском переулке, Мандельштам выгнал стихотворца, жаловавшегося на то, что его не публикуют. С.И. Липкин пишет о своем первом приходе к Мандельштаму в Старосадский:
«В широкой парадной было не очень светло, но я довольно ясно увидел человека лет тридцати, спускавшегося по лестнице мне навстречу. В руке он держал толстый портфель. Человек был явно чем-то напуган. Сверху низвергался высокий, звонко дрожащий голос Мандельштама: