Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:
Возвратимся к писательскому дому. Жизнь на улице Фурманова, как и ранее, была бедной и неустроенной. Опубликованное в майской книжке журнала «Звезда» «Путешествие в Армению» вызвало откровенно недоброжелательную реакцию Н. Оружейникова в «Литературной газете» и, что еще более важно, резко отрицательный отзыв С. Розенталя в «Правде», главной газете страны (30 августа 1933 года). Была надежда лишь на случайные литературные подработки. «…Бродячая жизнь как будто кончилась, – пишет Анна Ахматова. – Там впервые у Осипа завелись книги, главным образом старинные издания итальянских поэтов (Данте, Петрарка). На самом деле ничего не кончилось. Все время надо было куда-то звонить, чего-то ждать, на что-то надеяться. И никогда из этого ничего не выходило» [507] .
Лев Николаевич Гумилев рассказывал о своем пребывании у Мандельштамов: однажды, когда в доме не было папирос и не было денег на их покупку, он (Гумилев), увидев нищего, стоявшего на углу Гагаринского переулка и улицы Фурманова, продал ему кусок хлеба и купил папиросы на эти деньги. Надежда Яковлевна, по словам Гумилева, долго его ругала за то, что он хлеб продал нищему – нищему можно подать или не подать, но продавать нехорошо.
Деньги были нужны, и Мандельштам решил продать государству свой архив. В 1933 году был создан Центральный музей художественной литературы, критики и публицистики (ЦМЛ). Руководил им видный старый большевик В.Д. Бонч-Бруевич. Музей покупал
У Мандельштама состоялся телефонный разговор с Бонч-Бруевичем; в продолжение разговора Мандельштам отправляет руководителю музея раздраженное письмо (21 марта 1934 года), где, в частности, заявляет: «Назначать за мои рукописи любую цену – ваше право. Мое дело – согласиться или отказаться. Между тем вы почему-то сочли нужным сообщить мне развернутую мотивировку вашего неуважения к моим трудам.
Таким образом покупку писательского архива вы превратили в карикатуру на посмертную оценку. Безо всякого повода с моей стороны вы заговорили со мной так, как если бы я принес на утильпункт никому не нужное барахло, скупаемое с неизвестной целью».
Эта история послужила поводом для написания эпиграммы:
На берегу эгейских вод
Живут архивяне – народ
Довольно древний. Всем на диво
Начальству продавать архивы
Паршивый промысел его.
Священным трепетом листвы
И гнусным шелестом бумаги
Они питаются – увы! —
Неуважаемы и наги…
Чего им нужно?
1934
Выразительный эпизод, характерный для быта Мандельштамов, находим в дневнике В.Н. Горбачевой, жены С.А. Клычкова: «Мандельштамы живут в нашем подъезде на самом верхнем этаже. Они иногда стучатся к нам в дверь… просят взаймы.
Однажды попросили мелочь на трамвай – собрались на базар продавать платье Надежды Яковлевны. У Осипа Эмильевича надменно-благородное лицо, когда он торгует рухлядью жены. Очень красив, похож на апостола (кажется, Петра таким изображают). Они продали платье и вновь постучались к нам отдать долг. <…> На базаре они купили немного сметаны, с полстакана, мизерное количество еще какой-то еды, кажется, кило картофеля. И… поздней осенью, когда цветы уже редкость… букет хризантем… Узнаю вас, поэты, странная порода людей» [509] .
Внешность Мандельштама описывается мемуаристами по-разному. Наряду с отрицательными характеристиками мы встречаем в этих словесных портретах и упоминания – когда речь идет о молодом поэте – о грации «принца в изгнании» (Анастасия Цветаева), о сияющих пронизывающих прекрасных глазах (Георгий Иванов) и длинных ресницах. Но и позднее Мандельштам отнюдь не всегда производил впечатление нервного, суетливого, плохо и неряшливо одетого человека. Мария Гонта, жена поэта Дмитрия Петровского, запомнила Осипа и Надежду Мандельштам такими (имеются в виду 1920-е годы):
«Прекрасно посаженная голова Мандельштама, его величественная и медленная повадка. Он – в черном костюме и ослепительной рубашке, респектабельный и важный.
Молоденькая его жена, милая, розовая, улыбающаяся Надя…» [510]
Красивым, как видим, показался Мандельштам уже в начале 1930-х и соседке по дому на улице Фурманова – В.Н. Горбачевой.
Ахматова запомнила друга-поэта таким: «К этому времени Мандельштам внешне очень изменился, отяжелел, поседел, стал плохо дышать – производил впечатление старика (ему было всего 42 года), но глаза по-прежнему сверкали» [511] .
Мандельштама житейские неурядицы обычно не смущали. Когда он сочинял стихи, то бегал, как вспоминал Л.Н. Гумилев, по квартире, бормотал про себя, «шумел, гудел, когда на него накатывало». Как и ранее, свойственные поэту неистребимые открытость жизни и приятие ее выражались, в частности, в юморе, остротах, шутливых прозвищах и наименованиях. Так, например, свою комнату поэт стал именовать «Запястье», потому что она была расположена за той, в которой жил Пяст. Комната, где останавливалась Ахматова («будущая кухня»), получила прозвище «Капище» (В. Нарбут однажды, по словам Н. Мандельштам, обратился к Ахматовой: «Что Вы валяетесь, как идолище в своем капище?» и посоветовал ей пойти на какое-нибудь заседание). Надежде Яковлевне поэт придумал однажды имя «Маманас» (то есть «наша мама» – имелись в виду сам Мандельштам и Ахматова). Главы своих поэм В.А. Пяст именовал отрывами. Это слово попало в эпиграмму, написанную в начале 1934 года:
Слышу на лестнице шум быстро идущего Пяста,
Вижу: торчит из пальто семьдесят пятый отрыв,
Чую смущенной душой запах голландского сыра
И вожделею отнять около ста папирос.
Содержалась ли в шутливом прозвище Маманас какая-то доля правды по отношению к Мандельштаму? Известно, что мать Мандельштам очень любил, и ее смерть в 1916 году была для него тяжелым ударом. Так или иначе, нелегко быть женой неприкаянного, по-житейски абсолютно неустроенного, а затем и гонимого человека. Надежда Яковлевна Мандельштам относится, бесспорно, к той категории самоотверженных любящих женщин, что и Настасья Марковна, жена протопопа Аввакума, Софья Андреевна Толстая, Анна Григорьевна Достоевская и Елена Сергеевна Булгакова. Мандельштама соединяли с женой любовь и настоящее духовное родство. Поэт мог увлечься Марией Петровых, ему могла нравиться Лиля Яхонтова, но накрепко связан он был, несомненно, только со своей Надей. «Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно… <…> Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволял ей работать, бешено ревновал, просил ее советов о каждом слове в стихах, – пишет Ахматова. – Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела. Сохранившиеся письма Мандельштама к жене полностью подтверждают это мое впечатление» [512] .
Надежда Яковлевна была человеком проницательным, резкого и тонкого ума и твердого характера. Это в полной мере проявилось в ее знаменитых мемуарах, которые, без сомнения, являются одними из самых значительных и ярких свидетельств эпохи.
«Надежда Яковлевна никогда не принимала участия в наших беседах, сидела над книгой в углу, изредка вскидывая на нас свои ярко-синие, печально-насмешливые глаза. Я, каюсь, в ней тогда не видел личности, она казалась мне просто женой поэта, притом женой некрасивой, – вспоминает С. Липкин. – Хороши были только ее густые рыжеватые волосы. И цвет лица у нее всегда был молодой, свеже-матовый. <…>
А ведь если
Только в конце сороковых, снова, через много лет – и каких лет! – встретившись с Надеждой Яковлевной у Ахматовой на Ордынке, я мог оценить блестящий едкий ум Надежды Яковлевны, превосходное ее понимание государственной машины, не столь часто наблюдаемое даже у людей неглупых. А когда, позднее, я прочел ее книги (вторая, на мой взгляд, сильно уступает первой), то, к своему изумлению, открыл оригинального, страстного и (увы) пристрастного писателя. Она совершила подвиг, сохранив в памяти все неопубликованные стихи Мандельштама и заслужив вечную благодарность русских читателей» [513] .
Именно в это время, в период жизни на улице Фурманова, был создан убийственный стихотворный портрет Сталина (ноябрь 1933).Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Подобно ряду текстологов, автор данной книги склоняется к мнению, что основным вариантом седьмого стиха надо считать «Тараканьи смеются глазища». Все же, что ни говори, сам поэт написал именно так (автограф в следственном деле 1934 года), и, с нашей точки зрения, это должно быть решающим фактором. А.Г. Мец указал на «нераспознанную ранее цитату в “Листках из дневника” Ахматовой: “Из каждого окна на нас глядели тараканьи усища виновника торжества”». «“Листки из дневника”,– подчеркивает А. Мец, – писались в 1957–1963 годах, до первой публикации стихотворения (1963) [514] , что повышает ценность цитаты как текстологического источника». Это сильный аргумент, как и то, что, по словам А. Меца, вариант «тараканьи глазища» «не встречается больше ни в одной записи свидетелей-современников» [515] . Но все же авторская запись, хотя и сделанная в условиях экстремальных, представляется более авторитетным источником; кроме того, совсем недавно обнаружен список стихотворения, сделанный при жизни автора – «видимо, тайно, с голоса и по памяти» – и принадлежащий перу Бориса Кузина, а в нем в соответствующем стихе – «глазища» [516] .
Выскажем также следующее соображение: «глазища» больше соответствуют поэтической стратегии Мандельштама – его установке на высокую концентрацию, сгущение смысла за счет использования многозначности, фонетических возможностей и «спрессовывания» словесного материала: произнося «глазища», мы не можем не слышать и «усища»; мы видим не только глаза, но в нашем сознании неизбежно возникают заодно и сталинские усы. Автор данной книги назвал бы прием, о котором идет речь, «два в одном». Выше, в первой главе о Доме Герцена, говорилось, в связи со стихотворением «А небо будущим беременно…», о замечательном наблюдении Б.А. Успенского: напомним, что, как показал исследователь, у Мандельштама нередко через слово в переносном, метафорическом значении «проглядывает» другое, первичное, в этой конструкции замененное, и взаимодействие замещенного, но осознаваемого, и того, что стало на его место, создает определенный контекст. Как мы пытались показать, в строке «А небо будущим беременно…» «сквозь» «небо» мы слышим «время» – из более привычного выражения «время беременно будущим». Нам кажется, что этот прием действует не только в тех случаях, когда можно говорить о метафорах, но имеет и более широкую область применения. Так (и об этом тоже шла речь выше), в стихотворении «Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..» странная рифма к слову «обуян» – «Франсуа» – останавливает наше внимание, что и требуется: за «Франсуа» «просматривается» неназванный и «лучше» рифмующийся с «обуян» Вийон («Виллон»). Так и в стихах о Сталине – Мандельштам убивает двух зайцев разом, одним словом рисует сразу две детали сталинского портрета: проницательные хитрые глаза и усы.
Атмосфера этих стихов столь же страшна, как в пушкинском сне Татьяны из «Евгения Онегина», откуда, думается, и явились «полулюди». Люди, нормальные люди, немеют и, как в жутком сне, не чувствуют земли под ногами, а нечисть, окружающая кремлевского «душегубца», рассвистелась и расшипелась. Татьяна у Пушкина немеет от страха, ни язык, ни ноги ее не слушаются (подобно тем, кто обозначен в стихах Мандельштама «мы»); Онегин в ее сне выступает в качестве «хозяина»-предводителя сборища уродов, издающих нечеловеческие звуки: «Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, / Людская молвь и конский топ! <…> Он знак подаст – и все хлопочут; / Он пьет – все пьют и все кричат; / Он засмеется – все хохочут; / Нахмурит брови – все молчат; / Он там хозяин, это ясно…». «Хозяин» – так уже говорили о Сталине в период написания мандельштамовского стихотворения. И ниже: «…вдруг Евгений / Хватает длинный нож…» [517] . Примем во внимание строки, которые, по свидетельству Н. Мандельштам, присутствовали в ранней редакции антисталинского стихотворения: «Только слышно кремлевского горца, / Душегубца и мужикоборца» [518] . Нож – неизменный атрибут «душегубца».
Главные характеристики «кремлевского горца» – мощь и тяжесть. Все вокруг слабы и легковесны, их голоса почти не слышны, они хнычут и мяучат, у вождя же «толстые пальцы», у него «широкая грудь», его слова сравниваются с пудовыми гирями, он «бабачит и тычет». (Тяжесть пудовых гирь несомненна, верность, т. е. точность, которой можно доверять – «И слова, как пудовые гири, верны…», – не так очевидна.) Мандельштам выдумывает выразительный глагол «бабачить», в котором угадываются, по наблюдению Е.А. Тоддеса, «талдычить» и «долдонить» [519] . Удвоение звуков в «бабачить», конечно, соотносится с «долдонить». Представляется также, что «бабачить» имеет и значение «командовать», «изрекать», «верховодить» – может быть, от тюркско-татарского «бабай» («дед»). «Баба» – титул мудреца, учителя в Индии. Сталин – правитель восточного типа, новый хан, он подобен индийскому или китайскому божку.
О. Ронен устанавливает связь стихов о кремлевском горце с произведением А.К. Толстого. «В ней [520] Мандельштам возродил традицию фольклоризованной гражданской сатиры XIX века. <…> Своим ритмико-интонационным строем, риторикой негодования, смягченного просторечивым юмором и позой простодушного изумления, и несколькими конкретными деталями эти знаменитые стихи восходят к не менее знаменитой “песне” Толстого “Поток-Богатырь”» [521] . Действительно, в балладе А.К. Толстого древнерусский богатырь засыпает во времена великого князя киевского Владимира Святославича, а просыпается в Москве XVI века. Картина, которая предстает перед его глазами, вызывает у богатыря недоумение и негодование: