Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Но люблю мою курву-Москву . Осип Мандельштам: поэт и город
Шрифт:

Всю ночь шел обыск. Анна Ахматова в «Листках из дневника»: «Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. <…> Следователь при мне нашел “Волка” [574] и показал О.Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня». Искали стихи, ходили по выброшенным на пол из сундука рукописям. Стены в доме, как писал Мандельштам в «Квартире…», были «халтурные». Из соседней квартиры в другом подъезде – там жил поэт С. Кирсанов – доносились звуки гавайской гитары. «Его увели в семь утра. Было совсем светло», – вспоминала Ахматова [575] . Изъяты были сорок восемь листов рукописей.

На следующий день был повторный обыск. До него Надежда Яковлевна, ее брат Е.Я. Хазин, Ахматова и Эмма Герштейн успевают вынести из дома часть незахваченных, несмотря на ночной обыск, рукописей Мандельштама, а также рукописи поэта Владимира Пяста, находившиеся у Мандельштамов. «Вчетвером, один за другим, через небольшие промежутки времени, мы вышли из дому – кто с базарной корзинкой в руках, кто просто с кучкой рукописей в кармане. Так мы спасли часть архива»; «из рукописей О.М. мы спасли небольшую кучку черновиков разных лет. С тех пор они никогда уже не находились дома», – пишет Н. Мандельштам [576] .

«14 мая утром я пришла в Нащокинский. Мне открыла Анна Андреевна со слезами на глазах и с распущенными волосами (тогда еще черными) – у нее сделалась сильнейшая мигрень, чего, по ее словам, с ней никогда не бывало. Я узнала все», – вспоминает Эмма Герштейн (как видим, и в ее мемуарах указана иная, противоречащая указанной в ордере на арест, дата задержания Мандельштама) [577] .

В.Н. Гыдов и П.М. Нерлер в своей хронике последних лет жизни поэта сообщают:

«Утром Н.Я. Мандельштам идет к своему брату Е.Я. Хазину, А.А. Ахматова – к старым друзьям. Встретившись в условленном месте, Н.Я. Мандельштам с братом и А.А. Ахматовой возвращаются домой.

Второй обыск.

Н.Я. Мандельштам сообщает об аресте Н.И. Бухарину.

А.А. Ахматова идет к Б.Л. Пастернаку и к секретарю Президиума ЦИК СССР А.С. Енукидзе.

Б.Л. Пастернак, узнав об аресте, идет к Демьяну Бедному, а вечером, в антракте спектакля “Египетские ночи” Камерного театра, заходит в “Известия” [578] к Н.И. Бухарину; не застав его, оставляет записку с просьбой сделать для Мандельштама все, что можно» [579] .

На Лубянке Мандельштам испытывает психический шок. Он считался с тем, что за стихи о Сталине его могут расстрелять – поэт говорил об этом Эмме Герштейн. Теперь же, в заключении, он, видимо, ждал смертной казни. Но одно дело – представлять себе расстрел, будучи на воле, другое – оказаться в реальной тюремной обстановке во всей ее гнетущей подлинности. Мандельштам решает покончить с собой. С примитивной точки зрения это кажется нелогичным: какая разница – расстрел или самоубийство? Но разница, естественно, есть: расстрел – акция власти, «отвратительной, как руки брадобрея», которые бесцеремонно крутят твою голову, поворачивают ее, куда им, рукам власти, надо, держа при этом смертоносную сталь у твоего горла; самоубийство же – проявление человеческой свободы. Бритвенным лезвием, заранее приготовленным и спрятанным в обувных подошвах, Мандельштам вскрывает себе вены. Попытка самоубийства (совершена в период с 18 по 28 мая) не удается.

18 мая 1934 года состоялся первый допрос. Дело вел следователь ОГПУ, оперуполномоченный 4-го отделения секретно-политического отдела Н.Х. Шиваров («Христофорыч», как он назван в мемуарах Н. Мандельштам). На первом же допросе Мандельштам признал, что антисталинское стихотворение написано действительно им, и назвал людей, которым он читал эти стихи. Не исключено, что до этого признания следователь мог и не знать о стихотворении (что все же очень маловероятно, принимая во внимание, что Мандельштам читал эти стихи не раз и разным людям) или по крайней мере не иметь его текста. Слежка за Мандельштамом, безусловно, велась, и о его высказываниях доносилось, но в деле нет никаких других

списков крамольного текста, кроме как выполненных рукой поэта и следователя.

Следственное дело (запись следователя):

«Вопрос: Кому вы читали или давали в списках это стихотворение?

Ответ: В списках я не давал, но читал следующим лицам: своей жене, своему брату Александру Е. (так! – Л.В.) Мандельштаму, брату моей жены Евгению Яковлевичу Хазину – литератору, автору детских книг, подруге моей жены Эмме Григорьевне Герштейн – сотруднице секции научн<ых> работников ВЦСПС, Анне Ахматовой – писательнице, ее сыну Льву Гумилеву, [литератору Бродскому Давиду Григорьевичу] (зачеркнуто. – Л.В.), сотр<уднику> Зоол<огического> музея Кузину Борису Сергеевичу.

Вопрос: Когда это стихотворение было написано?

Ответ: В ноябре 1933 года» [580] .

На следующем допросе, 19 мая, подследственный дополняет список лиц, которые были знакомы с роковым стихотворением. Он называет М. Петровых и В. Нарбута и просит при этом исключить Давида Бродского (переводчик Д. Бродский зашел к Мандельштамам вечером накануне ареста и стал свидетелем задержания).

В.И. Нарбут

Запись рукой следователя:

«В дополнении (так! – Л.В.) к предыдущим показаниям должен добавить, что в числе лиц, которым я читал названное выше контрреволюционное стихотворение, принадлежит и молодая поэтесса Мария Сергеевна Петровых. Петровых записала это [произведение] (зачеркнуто. – Л.В.) стихотворение с голоса, обещая, правда, впоследствии уничтожить. <…>

На пятой и шестой строчке слова “литератору Бродскому Давиду [Сергеевичу] (зачеркнуто. – Л.В.) Григорьевичу” зачеркнуты по моей просьбе, как показание, не соответствующее действительности и ошибочно данное при моем вчерашнем допросе. <…>

В дополнении к первым своим показаниям должен сообщить, что названное к/р произведение я читал также и Нарбуту В.И. Выслушав это стихотворение, Нарбут сказал мне: “Этого не было”, – что должно было означать, что я не должен говорить кому-либо, что это произведение я ему читал» [581] .

Речь шла во время следствия не только об антисталинских стихах: к протоколу допроса от 25 мая приложено стихотворение о голодном Крыме (написано рукой следователя; Мандельштам подписался под текстом, неверно указав дату: 1932 год поставлен вместо 1933-го: «Лето 32 года, Москва, после Крыма. О. Мандельштам»). По словам Н. Мандельштам (в передаче Э. Герштейн), говорилось на допросах и о «Квартире…»:

«Через 10 или 15 дней Надю вызвали по телефону на Лубянку. Следствие закончено. Мандельштам высылается на 3 года в Чердынь. Если она хочет, она может его сопровождать.

Мы сидели в Нащокинском и ждали возвращения Нади. Она пришла потрясенная, растерзанная. Ей трудно было связно рассказывать.

– Это стихи [582] . О Сталине, “Квартира” и крымское (“Холодная весна…”). Мандельштам честно, ничего не скрывая, прочел все три. Потом он их записал» [583] .

Но в следственном деле стихотворения о квартире нет.

Если с понятием «героизм» связывать представление о целенаправленной упорной деятельности во имя добра (в самом широком значении), о деятельности, требующей на этом поприще проявления необычайных, исключительных усилий или мужества, то, конечно, Осип Мандельштам никак не может быть назван героем. Не был он и последовательным «борцом со сталинским режимом» или с большевистским режимом вообще. Он был наделен гениальным поэтическим даром. Не больше – но и не меньше. Он написал об идолище на кремлевском троне, для которого казнь – «малина», о голодных тенях-крестьянах, о презренной разрешенной литературе – и не потому, что это требовалось в каких-либо политических или социальных целях, а потому, что он не мог этого не написать. По своему характеру Мандельштам был совершенно не способен хитрить, умалчивать, выстраивать расчетливую, продуманную систему умолчаний в диалоге со следователем. Кроме того, следователь, как пишет Надежда Яковлевна со слов Мандельштама, дезинформировал поэта, говоря ему, что он получил такие-то показания от Анны Андреевны, такие-то – от Евгения Яковлевича… «Он старался создать впечатление, что все наши знакомые бывали у него и ему ясна вся наша подноготная. Многих он называл не по имени, а по какому-нибудь характерному признаку: одного “двоеженцем”, другого – “исключенный”, одну из бывавших у нас женщин – “театралкой…”» [584] . Следователь приводил имена людей, бывавших в доме у Мандельштамов; тех же, кто не бывал в Нащокинском или бывал редко, он не упомянул, и их имена в дело не попали. Поэт о них тоже не сказал.

Так, например, не назвал Мандельштам знавших страшные стихи А. Тышлера, С. Липкина, Б. Пастернака, А. Осмеркина, Г. Шенгели, В. Шкловского, С. Клычкова и ряд других людей.

Нельзя забывать и о том, что Мандельштам испытал на Лубянке психический шок: вышел он оттуда в состоянии травматического психоза.

Следствие длилось недолго: 26 мая дело было завершено, и вскоре, 28 мая, Н. Мандельштам была вызвана для свидания с арестованным в присутствии следователя. Был объявлен приговор: три года ссылки в город Чердынь на Каме (под Пермью), причем Надежде Яковлевне было разрешено ехать вместе с мужем. Вернувшись домой, в Нащокинский переулок, Надежда Яковлевна сообщила близким (Ахматовой, Э. Герштейн и другим) о названных именах слушателей крамольных стихов – их надо было предупредить. «По Надиным словам, у следователя был список того варианта, который был известен только Марии Петровых и записан ею одной», – сообщает Э.Г. Герштейн. (Еще раз напомним, что М. Петровых всегда категорически отрицала сам факт записи роковых стихов.) «Свои опасения она высказывала как бы от имени Осипа Эмильевича. Но после того, как Анна Андреевна повидалась с ним в Воронеже и выслушала от него самого историю следствия, подозрения относительно Маруси Петровых были раз навсегда сняты. До самой смерти Анна Андреевна встречалась с нею, и дружба их все последующие тридцать лет оставалась неомраченной, – подчеркивает Герштейн и добавляет: – А кого уж тут подозревать, если я знаю теперь 14 слушателей, а где гарантия, что их не было больше? [585] Так, художник А.Г. Тышлер утверждал, что Мандельштам читал ему эти стихи в присутствии нескольких слушателей» [586] .

Наказание было непонятно мягким. Никто этого не ожидал. Литературу карали сурово. Мандельштам прекрасно знал цену поэтическому слову в России. «Поэтическая мысль – вещь страшная, и ее боятся», – сказал он однажды уже в Воронеже своему знакомому С.Б.Рудакову. Несомненно, эта «мягкость» объяснялась определенными причинами. Это было время, предшествовавшее проведению Первого съезда советских писателей, на котором должна была быть создана единая общесоюзная писательская организация (съезд проходил в Москве с 17 августа по 1 сентября 1934 года). Этому мероприятию придавалось большое значение – оно должно было свидетельствовать о единстве власти и интеллигенции перед лицом всего мира. В Германии гитлеровцы жгли книги на площадях (10 мая 1933 года в Берлине и других городах состоялось публичное сожжение сочинений «расово неполноценных» и идеологически неугодных авторов), и на этом фоне советское руководство стремилось привлечь на свою сторону «мастеров культуры» всей планеты. Поэтому в этот период Сталин и его окружение проявляли определенный либерализм. Нацисты – негодяи, насильники и варвары, а в СССР культура процветает и писатели свободно и радостно поддерживают партию и ее мудрого вождя. Есть, конечно, отщепенцы, но это единицы, не имеющие никакого значения. Но даже и к ним гуманная Советская власть проявляет милосердие и стремится их «перековать». Суровое наказание Мандельштама за его дерзкие стихи могло нарушить игру с интеллигенцией, вызвать толки в обществе, подогреть крайне нежелательный интерес к крамольному произведению («За что убили?» или «За что отправили в лагерь»?) и распространение его – ведь трудно было рассчитывать на то, что можно уничтожить абсолютно всех, кто знал эти строки. А если не удастся ликвидировать всех знающих? А если среди знающих окажутся фигуры с мировой известностью – их тоже придется репрессировать, вызывая при этом нежелательное беспокойство западных либералов? Поэтому хлопоты Ахматовой и Пастернака, который обратился к Н. Бухарину (а тот был не только редактором «Известий», но и утвержденным докладчиком о поэзии на будущем писательском съезде), очевидно, способствовали смягчению участи Мандельштама.

Нет никаких сведений о том, что Сталин инициировал арест Мандельштама. Вероятно, он вообще до определенного момента об аресте поэта не знал. Существует мнение, что Сталин так и не познакомился со стихами о «кремлевском горце». (Так считала, например, по словам сестры Екатерины Сергеевны, М.С. Петровых, полагавшая, что в противном случае все знавшие стихотворение были бы уничтожены.) В качестве обоснования этой гипотезы выдвигается следующий тезис: стихотворение рисует вождя в настолько непривлекательном виде и написано в столь оскорбительной манере, что чекисты просто не решились довести его текст до Сталина, опасаясь за свою жизнь, боясь, что диктатор уничтожит всех, кто знает эти стихи.

Автору книги эта версия кажется маловероятной. Предположим, что следователь Шиваров хотел бы скрыть крамольные строки. Но ведь он не работал в изоляции. Ордер на арест выписал, как говорилось выше, Я. Агранов (у которого Н. Бухарин, осведомленный об аресте Мандельштама, пытался выяснить причину ареста). Подготовленное обвинительное заключение Шиваров представил на рассмотрение особого совещания (ОСО) при коллегии ОГПУ, которое и вынесло приговор. В обвинительном заключении Мандельштам назван «автором контрреволюционного пасквиля против вождя коммунистической партии и советской страны» и дается характеристика самому «пасквилю» [587] . Стихи содержатся в деле. Трудно представить, чтобы ОСО (вкупе с Шиваровым) решилось утаить такого рода документ, важнейший документ, и пошло на то, чтобы вынести автору необъяснимо мягкий приговор. Все эти люди должны были в таком случае полностью доверять друг другу, быть уверенными в том, что никто из них ничего не сообщит о скрытом. Откуда у них могла быть подобная уверенность? И как они реально могли выполнить такое намерение? Если бы они этого хотели, они должны были в первую очередь изъять из дела крамольные стихи – а стихи в деле находятся. Можно предположить, что информация снизу дошла до Г. Ягоды, а скрыл ее от Сталина уже непосредственно он. Но это тоже сомнительно. Сразу же после ареста Мандельштама о поэте стали хлопотать, как сообщалось выше, Ахматова и Пастернак; об аресте немедленно узнали в писательском и окололитературном кругу. Ахматова – опальный поэт, но ее высокий статус в литературном мире был властям хорошо известен; Пастернака же тогда прочили на роль чуть ли не первого поэта страны. Пастернак и Ахматова – фигуры, имевшие несомненное влияние в своей области, и вот эти люди беспокоятся, хлопочут, «поднимают шум». Логично предположить, что в этой ситуации Сталин мог бы и поинтересоваться: а что, собственно, натворил этот Мандельштам? Мог ли пойти Ягода в этой обстановке на утаивание от вождя такого, прямо касающегося Сталина дела? Причем у него не было бы никакой гарантии, что в случае умалчивания кто-то из его честных или ретивых подчиненных не сделает попытку довести информацию по делу наверх через его голову.

Уже после возвращения из Чердыни Надежда Мандельштам зашла к Бухарину в редакцию «Известий». По ее словам, Бухарин ее не принял, а секретарша ей сказала: «Николай Иванович не хочет вас видеть – какие-то стихи…» «Больше я его не видела, – продолжает Н. Мандельштам. – Эренбургу он впоследствии рассказал, что Ягода прочел ему наизусть стихи про Сталина, и он, испугавшись, отступился. До этого он успел сделать все, что было в его силах, и ему мы обязаны пересмотром дела» [588] . Н. Мандельштам пишет о том, что Бухарин узнал о стихотворении от Ягоды. Но если Ягода информировал Бухарина, то неужели он не информировал Сталина?

Кроме того, массовых репрессий против работников «органов», подобных тем, которые будут проводиться в период после убийства С.М. Кирова (1 декабря 1934 года), еще не было. Должны ли были работники ОГПУ, причастные к делу Мандельштама, считать себя безусловно обреченными за «знание» крамольных стихов, если они попадут на стол к Сталину, в то время, в мае 1934 года?

А между тем следствие по делу оканчивается приговором, который трудно объяснить, если не предположить вмешательство «сверху».

(Автору книги кажется вполне логичным предположение О. Лекманова, что Сталину крамольные стихи могли в определенной степени «понравиться». Понравиться, скажем, по тем же причинам, по которым вождь получал удовольствие от «Дней Турбиных» М. Булгакова – а эту пьесу Сталин смотрел во МХАТе многократно. В самом деле, белые в «Днях Турбиных» обречены и сознают свою обреченность – и это свидетельство не советского агитпропа, а писателя, который явно близок к своим героям и им сочувствует. То же и у Мандельштама, при всем отличии: у тех, кого поэт именует «мы», земля уходит из-под ног, они «беспочвенны», они ничего уже не значат и сами признают, что только у него, вождя, сила и что слова его весомы и «верны».)

И ответы Мандельштама, и сами стихи давали основания для группового дела («Мы живем, под собою не чуя страны…»). Но дело было прекращено быстро, Надежде Яковлевне сказали о полученной директиве «изолировать, но сохранить» и разрешили ехать в Чердынь с мужем.

28 мая 1934 года, в день свидания Мандельштамов на Лубянке, Нина Антоновна Ольшевская, жена писателя В.Е. Ардова, и Анна Ахматова собрали деньги у тех, кто давал, на дорогу. «Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку все содержимое сумочки», – пишет Ахматова [589] . Отправились ли Мандельштамы 28-го или на следующий день, остается неясным. Видимо, отъезд состоялся все же 28-го: в просьбе о выделении спецконвоя для сопровождения осужденного к месту ссылки (служебная записка коменданту ОГПУ) конвой запрашивается, во всяком случае, на этот день. Ахматова поехала с Надеждой Яковлевной и братьями поэта и его жены, А.Э. Мандельштамом и Е.Я. Хазиным, на Казанский вокзал, куда должны были привезти Мандельштама. Ахматова не смогла дождаться его, поскольку в этот день она уезжала из Москвы в Ленинград с соседнего, Ленинградского, вокзала. Она уехала. Позднее в сопровождении трех конвоиров выехали к месту ссылки и Мандельштамы.

В Чердыни Мандельштам, будучи еще травмированным психически, в припадке навязчивого страха выбросился из окна второго этажа местной больницы (он упал на клумбу под окном; следствием падения был вывих и перелом правого плеча). Вывих был вправлен. Перелом определили позднее, уже в Воронеже. Это было в ночь с 3 на 4 июня. Вскоре Надежда Яковлевна посылает телеграммы в «Известия» (т. е. Бухарину) и в Общество помощи политзаключенным (т. е. первой жене Горького Е.П. Пешковой и М.Л. Винаверу); она сообщает о том, что Мандельштам отправлен в ссылку в состоянии психического расстройства; вероятно, 5 или 6 июня Н.И. Бухарин обращается с письмом к Сталину [590] . 6 июня 1934 года А.Э. Мандельштам подает в ОГПУ просьбу перевести брата в «город, где может быть обеспечен квалифицированный медицинский уход вне больничной обстановки» [591] .

Бухарин писал вождю (письмо не только о Мандельштаме):

«3) О поэте Мандельштаме. Он был недавно арестован и выслан. До ареста он приходил со своей женой ко мне и высказывал свои опасения на сей предмет в связи с тем, что он подрался (!) с А<лексеем> Толстым, которому нанес “символический удар” за то, что тот несправедливо якобы решил его дело, когда другой писатель побил его жену. Я говорил с Аграновым, но он мне ничего конкретного не сказал. Теперь я получаю отчаянные письма от жены М<андельштама>, что он психически расстроен, пытался выброситься из окна и т. д. Моя оценка О. Мандельштама: он – первоклассный поэт, но абсолютно несовременен; он – безусловно не совсем нормален; он чувствует себя затравленным и т. д. Т. к. ко мне все время апеллируют, а я не знаю, что он и в чем он “наблудил”, то я решил тебе написать и об этом. Прости за длинное письмо. Привет.

Твой Николай.

P.S. О Мандельштаме пишу еще раз (на об<ороте>), потому что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М<андельштам>а и никто ничего не знает».

«На этом письме Сталин собственноручно начертал резолюцию: “Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие…”» [592] .

Знал ли Сталин к тому времени, как он получил письмо Бухарина, о своем стихотворном портрете или не знал? Если знал, то в таком случае вождь разыгрывал неведение, что вполне можно допустить. Если не знал, то, как нам представляется, было бы естественно поинтересоваться – а в чем, собственно, вопрос? Дело происходит накануне очень важного мероприятия – Съезда писателей, речь идет, по словам Бухарина, о «первоклассном поэте», который готов покончить с собой. Почему? Письмо Бухарина могло подвигнуть Сталина вникнуть в обстоятельства дела, если он этого не сделал раньше.

Л.В. Максименков указывает на еще одно существенное обстоятельство. Он обращает внимание на то, что имя Мандельштама стоит в ряду видных литераторов, включенных в список-реестр, «который был подан Сталину в момент создания оргкомитета ССП (Союз советских писателей. – Л.В.) в апреле 1932 года» [593] . Мандельштам упомянут в последней части списка, среди других имен беспартийных писателей. Тем не менее это знак принадлежности к литературной элите. И вот – одного из этих «списочных» арестовали. По мнению Максименкова, это могло вызвать раздражение Сталина («без его ведома») и привести к смягчению участи поэта. Автору данной книги мнение Максименкова кажется вполне убедительным. (Правда, с того момента, как реестр попал в руки Сталина, до ареста Мандельштама прошло два года, однако писательский съезд готовился тщательно и долго, и звучная, останавливающая внимание фамилия поэта вряд ли была за это время забыта.) Но мы бы хотели посмотреть на ситуацию под несколько иным углом зрения: забрали не просто литератора, а стоящего в перечне наиболее значимых в литературе. Вокруг этого дела происходит заметное мельтешение. А почему все-таки арестовали этого Мандельштама? Разве не естественно выяснить, в чем причина ареста?

Знал ли Сталин «Мы живем, под собою не чуя страны…» или не знал, а если знал, то когда именно он прочитал или прослушал эти стихи – ответы на эти вопросы лежат в области предположений. Может быть, когда-то на них станет возможным ответить более определенно. Исходя из вышеизложенных соображений, автор книги склоняется к мнению, что «кремлевский горец» крамольное стихотворение

знал – нам это предположение представляется более логичным и обоснованным, чем обратное.

13 июня Сталин звонит Пастернаку. Понятно, что совершенно точно разговор не может быть воспроизведен, но в главных чертах – суммируя свидетельства ряда мемуаристов – он известен. Вождь сообщает поэту, что с Мандельштамом «все будет хорошо», упрекает Пастернака в том, что он не хлопотал: «Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг-поэт арестован». На это Пастернак резонно пояснил, что он как раз хлопотал. «Но ведь он ваш друг?» – спрашивает Сталин. Отношения Мандельштама и Бориса Пастернака нельзя было назвать дружбой. Они не укладывались в это простое определение. Пастернак попытался объяснить это собеседнику. Пастернаку, как было упомянуто выше, антисталинские стихи были знакомы. Знает ли их сам Сталин, ему известно не было. В этих условиях согласиться с тем, что он «друг» Мандельштама, было бы благородно, но по-настоящему опасно. Пастернак ни в чем не погрешил против истины, но он предпочел дистанцироваться от «предлагаемой» ему «дружбы» с Мандельштамом. «Но ведь он же мастер, мастер!» – заявил Сталин. Это был вопрос, думается, ключевой, наиболее важный момент разговора. «Да не в этом дело», – ответил Борис Леонидович и постарался перевести разговор на другую тему: сказал, что давно хотел встретиться со Сталиным и «поговорить серьезно». «О чем же?» – поинтересовался вождь. «О жизни и смерти». «Кремлевский горец» повесил трубку, беседа на эти темы его в данном случае не увлекала.

Мы не знаем, с какой интонацией Сталин сказал: «Но ведь он же мастер!» Представляется, что с вопросительной, хотя это, видимо, не подчеркивалось. Судя по всему, Сталин выяснял у «специалиста», насколько Мандельштам значителен как поэт, проводил своего рода экспертизу («проверял» суждение Бухарина). Сталин, несомненно, очень заботился о том, каким его будут видеть потомки. В том, что имя его навсегда останется в истории, вождь не сомневался. Войти в историю как убийца большого поэта Сталин, очевидно, не хотел. Судя по его теориям, высказываниям и практике, вождь явно полагал, что ради великой цели можно жертвовать отдельными людьми и тысячами людей, как пешками, – история все спишет: ведь это было сделано ради «прогресса», «социализма», ради «всеобщего счастья», «всеобщего блага», «державы», это было, главное, «исторически неизбежно», необходимо и т. п. Но это в случае людей ординарных. Великие же художники остаются в истории, как вожди, – с ними надо обращаться бережнее. Сам писавший в юности стихи, Сталин не был к поэзии равнодушен. О них – великих писателях, музыкантах, художниках – не забудут. Поэт оскорбил в стихах лично его, Сталина. Глупо было бы его убивать – это послужило бы лишним подтверждением слов из мандельштамовского стихотворения: «Что ни казнь у него – то малина». Умнее было, напротив, проявить гуманность и благородство (тем более в преддверии писательского съезда и на фоне гитлеровского варварства) – не наказать нельзя, это будет понято всеми, но каждый может видеть, как бережно относится Советская власть к поэзии, к культуре: ведь наказание за такие стихи (а слухи о них могут идти, а все списки, может, и не выловишь) – всего лишь высылка (с женой!) из Москвы на три года. Советская власть за безумие не расстреливает! А антисталинские стихи – очевидное безумие, написание их – поступок явно психически ненормального человека, которого многие, кстати, давно считали полусумасшедшим, юродивым. И незачем делать из юродивого мученика. Сурово карать за эти стихи – значит считать их чем-то серьезным, придавать им некое значение, раздувать этот неприятный факт. Итак, «изолировать, но сохранить».

Так можно было строить политику, но надо было выяснить, а на самом ли деле этот Мандельштам – действительно большой поэт? Надо с этим считаться и в какой мере? Ведь за него хлопотали Пастернак и Ахматова, в поэтической «квалификации» которых Сталин не сомневался.

Доказать ничего тут нельзя, но, кажется, логика власти в данном случае могла быть примерно такой, и звонок Сталина Пастернаку, помимо решения других задач (предстать перед интеллигенцией в качестве милосердного, гуманного, хотя и авторитарного правителя), ставил целью выяснение масштаба фигуры Мандельштама в поэзии.

«Изолировать, но сохранить» в Чердыни не получилось. Уже 10 июня [594] , до сталинского звонка Пастернаку, особое совещание при коллегии ОГПУ пересмотрело дело, отменило ссылку и разрешило Мандельштаму проживание «на оставшийся срок» там, где он пожелает, за исключением Московской и Ленинградской областей и десяти других городов (это называлось коротко «минус двенадцать»). Надо учитывать еще одно важное обстоятельство: как указывает Л. Флейшман, именно в это время выходит в Нью-Йорке книга американского социалиста М. Истмена «Художники в мундирах» (“Artists in Uniform”), в которой советский режим обвинялся в тоталитаризме и подавлении литературной свободы – причем Истмен связывал с этими особенностями жизни в СССР самоубийства советских поэтов, в частности Есенина и Маяковского. Как показывает Л. Флейшман, «первый завуалированный отклик» на книгу Истмена «содержался в статье В. Кирпотина “Две литературные политики”», опубликованной в «Правде» 31 мая 1934 года, в разгар истории с Мандельштамом. Что для нас в данном случае особенно важно, в статье Кирпотина подчеркивалась мысль, что СССР, в противовес гитлеровской Германии, – оплот культуры (приводим цитату по книге Флейшмана):

«Клеветническое обвинение пролетарского социализма в казарменном обезличивании людей продиктовано враждебным отношением к марксизму. На деле же солдатский дух в современную жизнь – и в современную литературу – несут именно фашисты. Они и деятелей литературы и искусства хотят превратить в духовных штурмовиков Гитлера» [595] . Самоубийство Мандельштама на таком фоне и в преддверии писательского съезда было крайне нежелательным.

Мандельштамы в Чердыни выбирают Воронеж – его хвалил знакомый биолог Н.Д. Леонов, друг Б.С. Кузина. Кроме того, его отец работал там тюремным врачом, что могло пригодиться.

Мандельштамы выезжают из Чердыни 16 июня и в начале последней декады месяца проводят два-три дня в Москве по дороге к новому месту ссылки. «В Москве Мандельштамы задержались дня на два, на три, – пишет Э. Герштейн. – Осип был в состоянии оцепенения, у него были стеклянные глаза. Веки воспалены, с тех пор это никогда не проходило, ресницы выпали [596] . Рука на перевязи, но не в гипсе. У него было сломано плечо – последствие прыжка из окна второго этажа чердынской больницы.

Пока Надя бегала оформлять документы в соответствующем управлении ГПУ, я осталась с ним. Осип лежал на постели с застывшим взглядом. Мне было жутковато оставаться с ним вдвоем. Кажется, мы выходили гулять. Я повязывала ему галстук. Он кричал сердито: “Осторожно… рука”» [597] .

На вокзал Мандельштамов провожали Е.Я. Хазин, А.Э. Мандельштам и Э.Г. Герштейн.

В Воронеже Мандельштам постепенно пришел в себя.

Надежда Мандельштам нередко бывала в Москве, привозила стихи Мандельштама, написанные в Воронеже. В квартире в Нащокинском переулке жила мать Надежды Яковлевны, Вера Яковлевна Хазина.

Надо напомнить, что во время ссылки Мандельштам испытал определенный душевный кризис. Об этом уже шла речь в главе, посвященной взаимоотношениям поэта с Яхонтовым и Поповой. Этот надлом выражался, в частности, в чувстве отщепенства (но без убеждения в своей правоте, как на рубеже 1920—1930-х годов), в сознании вины перед народом, чья воля проявлялась, как виделось, в сталинском строительстве новой империи. Стихи Мандельштама, его письма и воспоминания людей, с которыми поэт встречался в Воронеже, говорят о том, что Мандельштам не играл в раскаяние, что он искренне хотел переменить себя, признать «правоту эпохи». Вина и желание «жить, дыша и большевея», диктовали строки воронежских «Стансов» 1935 года, стихотворения «Средь народного шума и спеха…» и ряда других стихов. Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов и то, что Сталин вмешался в его дело и, собственно, спас ему жизнь. Нет ничего удивительного и невероятного в том, что Мандельштам мог испытывать к Сталину чувство благодарности – скорее всего, так и было (это не означает, что в другие минуты опальный, привязанный к Воронежу поэт не мог думать о вожде с совершенно другими чувствами).

Н.Е. Штемпель. 1930-е

В Воронеже в 1937 году была написана и так называемая «Ода» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…») – ода Сталину. Начиналась эта вещь, может быть, как вымученная, как попытка спастись, переиграть судьбу. Однако рассматривать ее только так было бы, думается, неверно. Мандельштам был, несомненно, увлечен Сталиным (об этом в книге уже шла речь). Позднее, уже после возвращения из Воронежа, Мандельштам сам определил в разговоре с Анной Ахматовой этот настрой: «Я теперь понимаю, что это была болезнь» [598] . Это была болезнь, которой болела вся страна, и заражались даже самые чистые, самые духовно здоровые. «Ода» – не поделка и не подделка, хотя позже Мандельштам и просил воронежскую знакомую Н.Е. Штемпель уничтожить эти стихи (как сообщает Н. Мандельштам) [599] .

Выше шла речь и о том, что наряду с линией капитуляции в мандельштамовских стихах не умолкает и ведется другой мотив – несдающейся свободы и несогласия с «рогатой нечистью», как это именует Надежда Яковлевна.

Возвращение в Москву виделось в Воронеже желанной целью. В воронежских «Стансах» читаем:

И ты, Москва, сестра моя, легка,

Когда встречаешь в самолете брата

До первого трамвайного звонка:

Нежнее моря, путаней салата

Из дерева, стекла и молока…

Первый стих, видимо, отсылает к блоковскому восклицанию: «О, Русь моя! Жена моя!..» (Ю.Л. Фрейдин указал автору книги, что этот стих откликается и на пастернаковское «сестра моя жизнь».) Блоковский (и пастернаковский) подтекст вполне уместен в стихотворении, где Мандельштам говорит о намерении преодолеть свое отщепенство и желании стать одним из тех, кто строит новую Россию – советскую державу: «Но, как в колхоз идет единоличник, / Я в жизнь вхожу – и люди хороши». «Стансы» заявляют если не о примирении с действительностью, то по крайней мере о желании такого примирения.

Но о чем, собственно, идет речь в этих стихах далее? М.Л. Гаспаров предполагает, что данная строфа отражает воспоминание поэта о приезде в Москву по дороге из Чердыни к новому месту ссылки: «И ты, Москва – несколько суток в Москве по пути из Чердыни в Воронеж» [600] . Эта точка зрения может быть обоснована, как нам представляется, в первую очередь тем, что в предыдущей, третьей строфе стихотворения речь идет несомненно о Чердыни. Автор расположил части своего стихотворения именно таким образом – есть все основания согласиться с М.Л. Гаспаровым. В таком случае возможны, видимо, два варианта понимания текста строфы о «сестре» Москве.

Вариант первый . Ссыльный «брат»-поэт возвращается, пусть ненадолго, в Москву, видит на подъезде к городу летящий в небе самолет, олицетворяющий советскую Москву, ее мощь и техническое развитие, – это «Москва… в самолете» встречает его. Однако, с нашей точки зрения, с «Москвой в самолете» не сочетаются последние стихи строфы: «Нежнее моря, путаней салата / Из дерева, стекла и молока» – даже если понять эти слова как описание увиденных из окна вагона московских окраин ранним утром (деревянные дома в тумане). Такое прочтение представляется неверным.

Вариант второй . Поэт видит (представляет себе), как «сестра» Москва встречает «брата», прилетающего к ней «в самолете». «Брат» здесь, конечно, имеет отношение к формуле «свобода, равенство и братство» и синонимичен советскому «товарищ». У советской Москвы все «братья», все товарищи. Мотив «братства» проходит через все стихотворение. «Братьями», в частности, названы в этом же стихотворении страдающие и казнимые антифашисты в гитлеровской Германии: «Я помню все: немецких братьев шеи». (Шея, очевидно, ассоциировалась у Мандельштама с представлением о хрупкости человеческой жизни и обреченностью: ср. «Как венчик, голова висела / На стебле тонком и чужом» – из стихотворения о распятии «Неумолимые слова…» (1910). Таким образом, немецкие «братья» в «Стансах» неожиданно напоминают «тонкошеих вождей» из недавнего антисталинского стихотворения.) «…В традиции гражданского стихотворства и эпиграммы, – пишет Е.А. Тоддес, – тонкая шея весьма социально значима и ассоциируется, во-первых, с угодничеством (гнуть шею перед сильным), во-вторых, с возможной расправой властителя над подданным (намек на веревку – ср. “Пеньковые речи ловлю…” в “Квартире…”)» [601] .

Но кто этот «брат»? Советский летчик или, может быть, немецкий эмигрант, беглец из нацистского ада – самолет несет его к спасительнице Москве. В слове «сестра» в «Стансах» просвечивает и значение «сестра милосердия» – примем во внимание то, что сказано в «Стансах» о «немецких братьях» и «садовнике и палаче» Гитлере. Здесь, думается, мы слышим снова мотив, прозвучавший в стихотворении, которое от «Стансов» также отделяет небольшой временной промежуток, – «Мастерица виноватых взоров…»: о лучшем в женщине говорится: «Наш обычай сестринский таков…» – и ниже: «гибнущим подмога». Основания для предположения, что встречаемый Москвой «брат» «в самолете» может быть немецким эмигрантом, имеются: в наиболее ранней из известных редакций «Стансов» стихи о прилете в Москву стоят не после строфы о Чердыни, а именно вслед за упоминанием немецких «братьев»:

Я должен жить, дыша и большевея,

Работать речь, не слушаясь, сам-друг.

Я слышу в Арктике машин советских стук,

Я помню все: немецких братьев шеи

И что лиловым гребнем Лорелеи

Садовник и палач наполнил свой досуг.

(В одном из вариантов: «Я помню всё: германских братьев шеи / И что проклятым гребнем Лорелеи…».)

Очень вероятным кажется отражение в строфе «Стансов» о Москве и триумфальной встречи спасенных челюскинцев (хотя они прибыли в Москву на поезде, и не ранним утром, а в середине дня). Мандельштамы покинули Чердынь 16 июня 1934 года, дорога до Москвы заняла, видимо, дней пять. В Москве они провели, насколько известно, 21–23 июня. 19 июня Москва встречала челюскинцев и их спасителей-летчиков. Мандельштамы оказались в городе, где все говорило о недавнем событии; спасение челюскинцев, подвиг летчиков были главной темой во всех разговорах. В Воронеж Мандельштамы прибыли в середине последней декады июня, а вскоре, 6 июля, в день Конституции СССР (принятой в 1923 году), весь Воронеж встречал одного из героев-летчиков, М.В. Водопьянова, и радиста-челюскинца Э.Т. Кренкеля. Местный стадион «Динамо», где прошел торжественный пленум горсовета, заполнили 20 000 человек; с празднично украшенной трибуны, над которой был помещен большой портрет Сталина, Водопьянов и Кренкель обратились к собравшимся с речами.

О пребывании в городе летчика и радиста подробно и восторженно писала местная газета «Коммуна» [602] . Воронежские впечатления (причем одни из самых первых на новом месте) не могли, таким образом, не укрепить впечатления московские.

Так или иначе, советский летчик или эмигрант – «брат» прилетает к «сестре» Москве «в самолете» и видит внизу утренний город сквозь облака и туман: «Нежнее моря, путаней салата / Из дерева, стекла и молока». Москва, нам думается, увидена сверху, с высоты.

Но, хотя стихи данной строфы отразили воспоминание о кратковременном пребывании в столице по дороге из одного места ссылки в другое, написаны они были не в Москве, а в Воронеже.

И, представляется, воспоминание сочеталось в этих стихах с острым желанием покинуть место ссылки (ведь и сам поэт, подобно «немецким братьям», преследуемый, гонимый – пусть и по другой причине, это не отменяет близости положений), причем это желание могло быть усилено определенными воронежскими реалиями. В 1932 году Воронеж стал одним из центров советской авиации – начал работать Воронежский самолетостроительный завод. Уже в 1933-м в пойме реки Воронеж был устроен временный полевой аэродром. Вскоре начались и регулярные авиарейсы. Выполнялись, в частности, полеты по маршруту Воронеж – Москва. Перенестись из Воронежа в столицу по воздуху было возможно. Таким образом, автор данной книги склоняется к третьему варианту прочтения строфы: это написанный на основе воспоминания о кратком пребывании в Москве по пути в Воронеж воображаемый прилет-возвращение в Москву.

Д.Г. Лахути обратил внимание на еще один факт – на сообщение о прибытии в Москву после арктических перелетов в мае 1935 года летчиков Водопьянова, Молокова и Линделя. Водопьянов, в частности, прибыл в Москву на поезде 22 мая, еще затемно (приехал на поезде, но – знаменитый летчик и после перелета в Арктике), и Д. Лахути вполне убедительно связывает заметку в «Правде» о встрече Водопьянова со строкой Мандельштама «До первого трамвайного звонка» [603] . Но это не противоречит, как нам кажется, нашей версии: информация 1935 года могла «наложиться» на московско-воронежские впечатления 1934-го: ведь именно М.В. Водопьянов, один из героев-летчиков, спасавших челюскинцев, приехал с Э. Кренкелем 6 июля 1934 года в Воронеж для триумфальной встречи. (Добавим, что Водопьянова встречали в Воронеже не только как героя, но и как земляка – он родился в селе Большие Студенки под Липецком, липецкие же земли входили с 1928-го до середины июня 1934 года в Центрально-Черноземную область с центром в Воронеже, а с 13 июня 1934-го, после разделения Центрально-Черноземной области на Воронежскую и Курскую, – в Воронежскую область. Липецкая область была образована только в 1954 году.)

Опальный поэт видит Москву с высоты, глазами снижающегося «брата» (кем бы «брат» в данном случае ни был), которым он в этих стихах становится (хотел бы быть на его месте). «Брат» в самолете прилетает в Москву поэта («сестра моя»). Ведь и поэт – «брат», только все еще не признанный. Непризнанный «брат» (здесь, думается, Мандельштам адресуется и к тому месту в своих стихах 1931 года «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…», о котором мы уже говорили: «Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье…»), изгнанный «отщепенец» представляет себя прибывающим ранним утром, «до первого трамвайного звонка», к «сестре»-Москве. Назвавший в 1931 году сталинскую Москву «курвой», «непризнанный брат» выражает теперь в воронежских «Стансах» намерение «жить, дыша и большевея» и рисует желанное возвращение в запретный для него город. Москва «легка», «нежнее моря» – как мечта; ей присуща и некая путаница, некая молочная туманность – как мечте.

Обращение к теме авиации в воронежских «Стансах» 1935 года происходит, очевидно, и в непосредственной связи с трагической гибелью самолета-гиганта «Максим Горький»: самолет, участвовавший в воздушном параде 19 июня 1934 года, в день московской встречи челюскинцев, разбился 18 мая 1935-го (воронежские «Стансы» создаются в это время, в мае – июле), причем в числе погибших 49 человек были летчики и создатели самолета.

В Воронеже в 1937 году создаются и «Стихи о неизвестном солдате» – вещь, равная ХХ веку по трагизму и силе, одно из вершинных произведений Мандельштама. Плач по погибшим в Первой мировой войне, апокалипсическое видение – предвидение еще более страшных грядущих войн и слово о трагическом и гордом человеческом уделе соединены в этом кричащем, пророчествующем, вопрошающем, молящем и торжествующем тексте.

В мае 1937 года срок ссылки истек, и Мандельштамы вернулись в Москву, на улицу Фурманова. И вот здесь, в не существующей ныне квартире несуществующего дома, поэт продиктовал Эмме Герштейн «Стихи о неизвестном солдате».

«Я застала его в пижаме на тахте. Надя уходила. Мы остались вдвоем.

Он весь светился и прочел целиком “Стихи о неизвестном солдате”. Потом попросил меня записывать под его диктовку.

– Знаки препинанья можете не ставить: все само станет на свое место.

Он сидел на тахте в своей любимой позе, скрестив ноги по-турецки, и диктовал. Вторая главка начиналась со строк: “Будут люди холодные, хилые Убивать, холодать, голодать”. Вообще вся нумерация глав была не такой, как принята сейчас. Строк про Лейпциг и Ватерлоо не было совсем. Очевидно, Мандельштам считал, что они перегружают поэму.

Когда дошел до стиха “Ясность ясеневая, зоркость яворовая”, перебил сам себя: “Ах, как хорошо!..

Поделиться:
Популярные книги

(Не)нужная жена дракона

Углицкая Алина
5. Хроники Драконьей империи
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.89
рейтинг книги
(Не)нужная жена дракона

Император поневоле

Распопов Дмитрий Викторович
6. Фараон
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Император поневоле

Бастард Императора. Том 8

Орлов Андрей Юрьевич
8. Бастард Императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 8

Лэрн. На улицах

Кронос Александр
1. Лэрн
Фантастика:
фэнтези
5.40
рейтинг книги
Лэрн. На улицах

Идеальный мир для Лекаря 7

Сапфир Олег
7. Лекарь
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 7

70 Рублей

Кожевников Павел
1. 70 Рублей
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
постапокалипсис
6.00
рейтинг книги
70 Рублей

Сумеречный стрелок

Карелин Сергей Витальевич
1. Сумеречный стрелок
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный стрелок

Отморозок 3

Поповский Андрей Владимирович
3. Отморозок
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Отморозок 3

Не грози Дубровскому!

Панарин Антон
1. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому!

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Измена дракона. Развод неизбежен

Гераскина Екатерина
Фантастика:
городское фэнтези
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Измена дракона. Развод неизбежен

Кадры решают все

Злотников Роман Валерьевич
2. Элита элит
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
8.09
рейтинг книги
Кадры решают все

Проданная невеста

Wolf Lita
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.80
рейтинг книги
Проданная невеста

Начальник милиции. Книга 5

Дамиров Рафаэль
5. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции. Книга 5