Ночь пяти стихий
Шрифт:
— Проклятый выродок, — прошептал наместник. — Арбалет!
Один из телохранителей протянул наместнику арбалет. Кальмин взвел его, вложил короткую металлическую стрелу. Прицелился.
Самраг рванул плащ, обнажил грудь, ударил по ней ладонью и заорал:
— Ну же, стреляй, мертвец!
Рука наместника на миг дрогнула. В сердце что-то екнуло. Не жалость — ощущение опасности, чего-то страшного, что было рядом.
— Стреляй! — бесновался Самраг. Он упал на колени на постаменте и стал скрести рукой мрамор. В уголках рта выступила белая пена. — Стреляй, нечестивец!!!
Кальмин сбросил с себя секундное оцепенение. Он ненавидел прорицателей, кликуш, магов. Он признавал одного бога — Бога железа.
— Ха-ха-ха, — бился в припадке Самраг. — Ну, наместник.
Палец пополз по пластине арбалета.
Неожиданно наместник почувствовал давление на уши. Острая боль пронзила виски. Голова закружилась. По телу побежали мурашки. И не он один ощутил это. На миг смолкли крики и утих лязг металла. Люди замерли в предчувствии прихода ужаса. Замерла и сама природа. Замолчали даже птицы-голосуны в смолистой роще у площади. Безветрие и безмолвие.
А потом прошелестел ветер. За миг он превратился в громадную ладонь, хлеставшую по лицам людей. Ветер свистел меж колонн храмов, стучал дверьми и жестью на крышах, пел в изгибах высокой часовой башни, вспенивал гладь воды на круглом озере, разметывал птиц в вышине.
Затем тряхнуло землю. Почва уходила из-под ног под вопли ужаса. Люди, которые были готовы принять смерть от руки солдат или сами кинуться на нож, сейчас метались, вопили в отчаянии. То, о чем они мечтали, приходило — мир разваливался на их глазах, он шел трещинами, пробегавшими по мостовой и стенам храмов, он рушился мраморными колоннами, он стонал глотками раненых и погибающих, он расплывался кровавыми лужами. И не было никого, кто в этот момент не поддался бы панике или кого бы не сковал страх. Даже несгибаемый наместник хотел одного — скрыться, убежать, забиться в щель и переждать, выжить. Только Самраг Безумный хохотал радостно, весело. Он ловил этот миг. Пришел его час. Ему нравилось это. Он дождался начала разрушения. Он любил разрушение и кровь. Пена шла из его рта, а он хохотал и бил руками о мрамор, потом выпрямился. Постамент не рухнул, удержался, хотя крепкие здания рассыпались. Выстояли и храмы.
Все кончилось так же быстро, как и началось. Землетрясение прошло. Раздавленные, убитые, задохнувшиеся в трещинах люди — тысячи и тысячи. Но многие остались живыми. И сейчас они плакали, рвали на себе волосы, впадали в оцепенение, проклинали богов и судьбу.
А Самраг стоял на коленях у постамента и радостно улыбался.
Наместник подошел. И молча погрузил меч в спину предводителя Братства Завершения Круга…
РУСЬ. ТАЙНАЯ ВСТРЕЧА
Ладони у Агафона были, как обычно, сухие и теплые. Он держал за руки Варвару и Гришку, и им передавались его умиротворенность и покой, они будто прикоснулись к могучей невидимой силе, подобной силе реки, неторопливо несущей свои воды. Глаза всех троих не отрывались от наполненного водой серебряного блюда, и каждый видел в нем одному только ему предназначенные картины.
Пред глазами Гришки из тумана вставали странные прекрасные земли, бескрайние леса, города с гигантскими, невероятно красивыми домами. И пробивалось откуда-то незнакомое слово — Атлантида. Что-то далекое и вместе с тем близкое, что-то трагичное и светлое было у Гришки связано с этим словом. Но что — он не мог понять.
Колдун сдвинул брови, на его лицо наползла тень, что не укрылось от Варвары, которая обеспокоенно спросила:
— Что ты там видишь?
— Что я там вижу? — Голос колдуна звучал тихо, но пробирал до пят, становилось как-то жутковато. — Ухабы да кочки перед глазами моими да кустарник колючий. Вскоре предстоит вам медвежьи ямы обойти, да о колючки не оцарапаться, да от стаи волков отбиться.
— Как это? — с замиранием сердца спросил Гришка.
—
— Что за опасности, испытания такие? — спросила Варя. Ее охватил страх, она будто начинала понимать, что в ее хоть и тяжелой, но, казалось, определенной раз и навсегда жизни скоро произойдут какие-то странные перемены.
— Это одному Богу известно. И я ничего для вас сделать не могу, ибо есть ноша, которую человек сам, в одиночку, донести должен, — сказал Агафон.
Как не хотелось Гришке и Варе, чтобы в словах отшельника была правда. Им было так хорошо вместе, и счастья этого ничто не могло поколебать. Может, ошибается колдун? С кем не бывает… Но оба знали, что это не так. Что дед Агафон, когда говорит такие вещи, не ошибается никогда. И что сейчас, в этот момент, он приоткрыл не только занавес над грядущими событиями, но и над самой тайной замысла Божьего.
Тьмой и вечностью повеяло на влюбленных, но день был светлый, ласковое солнце пробивалось через изумрудную зелень листьев, пели в ветвях птицы, как обычно в жаркие дни, воздух кишел стрекозами с переливающимися разными цветами крыльями. Они шли, держась за руки, шептали друг другу ласковые слова, и с каждой минутой на душе становилось легче и тьма отступала. Радость от жизни, друг от друга взяла вверх, и в этот миг Казалось невероятным, что может быть как-то иначе. И не хотелось думать о словах Агафона, который сейчас молится в своей избушке за них и бьет поклоны перед образами.
Они сидели на берегу затерянного в лесах озерца, и Варя болтала в воде ногами. Разговор был поначалу пустой, беззаботный, но постепенно зашел о прошедших временах, а у каждого была оставлена в прошлом своя боль.
— Голод был, — сказала Варя. — Как Годунов царем стал, так вскоре голод и начался. Небось помнишь.
— Рассказывали, — кивнул Гришка, — небо тьмой обратилось, десять недель лили дожди, будто вновь потоп всемирный начался, и не скосить, не сжать. А в конце лета мороз вдарил. Начался невиданный доселе голод. А чего ждать, коль комета тогда хвостатая в небе висела?
— Мои дед с отцом тогда в Москву подались.
— И мой отец тоже. Да там и сгинул.
— В наших краях совсем плохо было, только умереть — и все. Но и в Москве не легче. На рынке четверть ржи за три рубля продавали. А купцы бесстыжие да бояре бессовестные хлеб скупали, чтобы потом втридорога отдавать. Царь Борис и закрома открыл, и деньги народу мешками раздавал — все бесполезно. Отец говорил потом, что люди до крайности дошли — стали траву и сено есть, а уж о лошадях и кошках и говорить нечего — не осталось их вовсе. На постоялых дворах людей убивать стали, а мясо их в пирожках на рынках продавать. Отец рассказывал, как самолично с толпой в клочья рвал тех, кто зерно утаил, а еще видал, как продавца пирожков тех, из человечины, на кол сажали. Домой отец один вернулся. Дед так в Москве и пропал. Тут я на свет появилась, но мать недолго потом прожила. Хоть и протянули мы голодные времена на оставшихся запасах да родня в первопрестольной была, но болеть мать начала. Чахотка ее в могилу и свела. А отец в лихолетье где-то сгинул — то ли за поляков, то ли против воевал, так и не знаю. Одно знаю, что и на меня, и на братишек моих старших ему наплевать было. Вот повели меня, малую, братья по миру. Так выросла в скитаниях.