Ночные смены
Шрифт:
Никто не возражал Митрию. Один Венька Чердынцев ехидно прошипел на одесский манер, хотя и уралец коренной:
— А мы еще будем посмотреть, как ты доходить станешь. — И добавил по-уральски: — Нече нас паскудить, не хлебнул еще нашего.
Митрий и не взглянул на Чердынцева, даже отвернулся от него нарочито, засунул большие пальцы за широкий солдатский ремень, отвел складки гимнастерки за бугристую спину и пошел на пятую линию, к своему фрезерному. Он редко возвращался оттуда, хлопотал всю смену у неуклюжей фрезерной громадины, усердно крутил вентили, ставил на стол детали и пускал в ход огромную тяжелую фрезу. Целыми сменами он не отходил от станка, ни с кем не общался, но всякий раз, когда выпадал
Шли месяцы, и начала исчезать свежесть со щек Митрия, складки опустились от переносья к синим, бескровным губам. А на исходе зимы, когда в одну из ночных смен вырубили электроэнергию, Алексей с Вениамином Чердынцевым в поисках курева забрели на термический участок и наткнулись на Митрия, сидевшего возле гигантской электрической печи. Он, как и десяток других мужиков, спал, закинув небритое лицо.
— Вот он, наш герой! — язвительно сказал Чердынцев. — Митинговал, а сам сачкует тут небось с начала смены.
Чердынцев шевельнул сапогом ногу Митрия, обутую в брезентовый ботинок и перетянутую обмотками, но разбудил его не сразу.
Наконец Митрий протер ладонями глаза и посмотрел опасливо по сторонам. Убедившись, что поблизости нет ни мастера, ни бригадира, он проворчал жалостно, еле слышно:
— Чего надо-то? Все равно току нет. Да вот, — он показал на ногу, — раны болят.
— Ты же не раненый, а контуженый, сам рассказывал, — заметил Чердынцев, в голосе которого прозвучали нотки сочувствия.
— Ну, контуженый, — согласился Митрий. — Думаешь, легче? — Он приподнялся, отряхнул со штанов рыжую пыль и уставился на Чердынцева неподвижными, воспаленными глазами. — Нет ли корочки завалящей али курева? Невмоготу такая жизня: ночей недосыпаем, куска недоедаем. Ночь-ноченски в заводе, когда он, перерыв-то, будет?
— Э-э, Митрий, — ответил Чердынцев. — Где ночь ночует, там и год годует. Корочку бог пошлет, а табачок будет только на обратном пути. Кемарь давай, а мы с Лешей до штамповки дойдем, там у дружка моего саморезка — запри-дух.
— Довыступал, оратор, — уже незло сказал Чердынцев Алексею. — Не наша косточка, не уральская. Мы доходим, да отходим. Кто же за нас лямку тянуть будет?
Все это Алексей вспомнил теперь так живо, что даже удивился, почему сейчас не хочется спать. Тогда спать хотелось смертельно. Даже саморезка, продравшая горло, болью ударившая в грудь, не расшевелила и не принесла бодрости. Шли самые тяжкие часы — исход ночи, когда руки против воли становились вялыми, движения — машинальными. Но все же это были движения, была работа, и она отгоняла сон. А в ту ночь отключили ток, и в гулкой тишине опустевшего, пригасившего огни цеха бороться со сном не было никакой возможности.
Чердынцев в курилке задремал на корточках. Алексей же побродил по цеху, затем долго стоял у стола разметки с Анатолием Порфирьевичем, слушал его байки о мирном житье-бытье в Острогожске, где теперь шли тяжелые бои; слушал и засыпал, дивясь тому, что можно, оказывается, спать стоя. Он слышал о том, как умудряются засыпать солдаты на марше, в строю, во время многосуточных переходов: идут, взявшись под руки, и спят, но не очень верил в это. А вот теперь сам впадал в глубокий сон, не имея никакой опоры, кроме собственных ног, теряя неизвестно на какое время нить рассказа Анатолия Порфирьевича, не слыша его голоса и успевая увидеть самые неожиданные сны, в которых то возникало лицо мамы — она снова жила, ходила по их маленькой квартире, занимаясь своими обычными, повседневными делами, то явственный образ мамы расплывался, и вместо него улыбчиво смотрели глаза Нины Козловой, но взгляд их постепенно тускнел, становился
Цех в ту смену ожил примерно в седьмом часу. Алексей понял, что дали ток, услышав завывающий звук карусельного станка, очень напоминавший сирену. Тотчас к этому тревожному вою прибавился стукоток долбежки, потом плачуще вжикнул протяжной станок, и пошла разноголосица всевозможных звуков, сливаясь постепенно в привычное, ровное гудение всего цеха. Алексей поспешил к своему «борингу» и, не дойдя до него нескольких шагов, столкнулся с Кругловым.
Ничего не сказал Петр Круглов, только глазами блеснул, голубыми с красными прожилками. Свернул в сторону и заспешил к Паше Уфимцеву, который не слышал ожившего цеха, спал, уронив голову на руки, вытянутые поперек железной инструментальной тумбы.
Все это казалось теперь таким далеким… Из репродуктора, прикрученного проволокой к фонарному столбу, доносился мягкий голос популярного певца. Он с какой-то необыкновенной удалью напевал о фронтовых дорогах. Два седовласых актера на противоположной скамейке комментировали исполнение.
— Это же надо иметь такую смелость — браться за вокал, не имея голоса.
— Да, но какая музыкальность!
Концерт кончился, и по радио объявили точное время. Скоро должен был появиться Юра. Тут же Алексей подумал о Нине. Очень захотелось увидеть ее в этот теплый, солнечный вечер. А ведь это не исключено. По аллее, ведущей к театру, то и дело проходили балерины, их нетрудно было отличить по прямой походке и необычным нарядам. Алексей был наслышан о кумирах публики, непревзойденных звездах балета. Они казались необыкновенно красивыми. На их точеных ногах поблескивали лакированные туфельки, с плеч ниспадали цветастые казакины. Как будто и не было никакой войны. Но именно присутствие в городе знаменитостей эвакуированного театра лишний раз напоминало о том, что она была. Город, из которого прибыл всемирно известный театр, ежечасно подвергался артиллерийским налетам, в небе его кружили фашистские бомбовозы. Одно было вначале непонятно Алексею: кто посещал оперные и балетные спектакли? Казалось, всем просто не до того. Фронт и заводы поглотили весь народ. Но однажды Юра Малевский провел Алексея в театр, и он удивился: в зале не пустовало ни одного места. Здесь были и военные, и рабочие, даже из его цеха. В театр ходил каждый, кто мог, кому это удавалось, и обогащался и а всю жизнь, потому что редкое сочетание талантов объединяла в те годы труппа знаменитого театра в провинциальном городе.
В одиннадцатом часу на центральной аллее появился Юра. Он шел энергичной походкой, ставя носки врозь; спину, как всегда, держал прямо. Плечи и голова его были откинуты назад, грудь браво выдавалась вперед.
— Ну, что, мой прекрасный друг, — приветствовал Юра, подойдя к скамейке. — Ты весь в мечтах? В твоем воображении, конечно, возникают неповторимые пейзажи этого чудесного мира. Я верю, ты еще напишешь свои шедевры!
Юра не садился. Он любил постоять, демонстрируя свою осанку, оглядывать толпу, галантно раскланиваться со знакомыми. Наконец он присел на край скамьи, осторожно, чтобы не помять брюк, подогнул одну ногу и вытянул другую вперед. На лацкане его пиджака краснела нашивка за ранение. Он посмотрел пристально на Алексея и воскликнул:
— Ты сегодня неотразим! Да, да! Однако снизойди и послушай. — Юра быстро достал из бокового кармана пиджака записную книжку и вполголоса начал декламировать свои новые стихи: — «Не возвратились из разлуки домой герои-моряки… сомкнули бронзовые руки отягощенные венки. В честь неопознанных, но близких, вас, безымянные сыны, в гранит безмолвный обелиска скрижали славы втиснены». Ну, как? Не нравится? Тогда ничего не говори. Между прочим, эти стихи я посвятил Саше Карелину.
— Ты видишься с ним?