Ночные туманы
Шрифт:
— Э-э, милый мой, женщины — создания хитрющие.
Сегодня она тебя по головке погладит: «Пойди, повидайся с товарищами, я против ничего не имею», а завтра скажет таким липучим, ласковым голосом: «Милый, неужели какие-то (заметь, какие-то!) тебе дороже меня? Ты пойдешь к ним веселиться, а я одна должна скучать в темноте, а у меня, может, кто-нибудь скоро народится, и ему повредит эта скука… Ну, неужели ты способен, любимый, бросить семью ради каких-то там посторонних?»
И ты раскиснешь. Останешься дома. А она счастлива: она победила. Ты — раб. И твой возмущенный разум уже остывает.
— Довольно! — я был сражен этими доводами. — Подписываю наш договор.
— Кровью?
— Хотя бы и кровью. Дай, Васо, ножик!
— Ну, обойдемся без крови. Мы ведь уже не мальчишки.
Я встречал Зою после несколько раз — и понял, что «все был один мираж», как говорил Сева.
Она вышла замуж за хорошего парня. Ему в госпитале отрезали ногу, и он остался калекой. Он открыл кустарную мастерскую, чинил примуса, керосинки, и они были счастливы.
Глава четырнадцатая
Комиссар Вахрамеев часто заходил к нам. Мы усаживались на камушках возле причала, и он задавал неожиданные вопросы:
— А ну, кто скажет, для чего мы живем?
— Для мировой революции, — отвечал кто-нибудь из нас.
— Это само собой разумеется. Но какими мы должны с вами быть? Такими, как приказала нам партия: чистыми, честными. Вот, к примеру, в одном городишке мы, моряки-черноморцы, нашли захованный буржуями мешок чистого золота. Скажите: хоть одна безделушка пропала?
Себя мы не опозорили. Наша республика может накормить на это буржуйское золото многих голодных.
— Всегда говори людям правду, одну только правду, — внушал Вахрамеев. Обманешь раз — в другой никто не поверит. А за правду люди идут на муки и на смерть. И поют «Интернационал», когда их расстреливает белогвардейская и интервентская сволочь. Жизнь они нам испоганили. Мы терпим и холод и голод. И все же она будет лучше — ни для кого-нибудь одного, а для всех! Для всех! Ленин говорит, что тогда коммунизм и начнется, когда о себе будешь думать поменьше, а о других больше.
Слова Вахрамеева я запомнил на всю жизнь. Я и сейчас вижу его перед собой: суровый, словно из чугуна отлитый матрос с ласковыми глазами.
Политбеседы комиссара вспомнились в Севастополе, в последние дни обороны. Моряки, уходя, заложили в подземном хранилище мину с часовым механизмом. Она уничтожила бы не только взрывчатку, но и фашистов, засевших над ней. Но немцы догадались о мине и стали пробираться к хранилищу сверху. Тогда краснофлотец Александр Чекаренко сказал командиру:
— Я пойду и поставлю часы на ноль.
Он пожертвовал собой ради всех.
Поэт Алымов написал о нем хватающие за сердце стихи… Они были напечатаны в многотиражной газете.
«…Александру всего девятнадцать лет. Он служит на флоте год. У сердца лежит комсомольский билет…»
Но вернемся к двадцатым годам.
Свенцицкий часто заходил к нам на катер.
Свенцицкий изредка заговаривал с нами.
— Кто ваш отец, Тучков?
— Военный капельмейстер, товарищ командир.
— А ваш, Гущин?
— Военный фельдшер, товарищ командир.
— Полковая интеллигенция, значит, — усмехался Свенцицкий. И нам становилось обидно. Мы невзлюбили его за холодные глаза, за казенную вежливость, за то, что он нас презирает и считает себя куда выше нас. Вахрамеев — другое дело, тот был своим человеком.
Но вскоре Свенцицкий нам объявил, что мы будем готовиться к первому большому походу. Это смирило нас с ним, мы простили ему и высокомерие, и мелочную придирчивость. Большой поход! На катерах, которые износились и обветшали, это было рискованным предприятием. Но в те годы никто бы не удивился, если бы какиенибудь чудаки полетели в самодельном аппарате на Марс.
Недаром Алексей Толстой написал «Аэлиту».
Куда мы пойдем, нам не сообщали. Об этом знали только командующий, комдив и, может быть, командиры катеров.
Честно говоря, в тот год мы подголадывали. Хамса была каждодневной пищей, селедка считалась лакомством, пшенная каша — деликатесом. В городе, даже если ты имел деньги, нечем было тогда поживиться: все лавки были наглухо заколочены. Но находились предприимчивые типы, тайно организовавшие на окраинах подпольные чебуречные. Там можно было за сумасшедшие деньги съесть порцию лепестков-чебуреков, поджаренных на ужаснейшем масле, приводившем к катастрофе желудок.
Город жил голодной, холодной жизнью. На улицах бродили оборванные типы с глазами убийц, сумасшедшие старухи, бывшие барыни в шляпах с перьями, посылавшие в пространство проклятия. Были тут и облезлые генералы, и девушки «из хороших семейств», отставшие от эвакуации, опустившиеся и бледные, готовые на все, чем и пользовались Жоры — клешники. Ходил поп, отощавший до крайности, с осыпанной перхотью гривой. Паствы у него не было. Какой-то юродивый вещал о страшном суде и конце света. Клешники, горланя, бродили пьяной гурьбой.
Появлялись и удивительные фигуры. «Представитель Коминтерна» голландец с мандатом, выступил на нескольких митингах, призывая пролетариев всех стран объединяться. Он не позже зимы обещал мировую революцию. «Голландец из Коминтерна» был проверен Особым отделом Севастопольской базы и оказался шпионом Антанты. «Братишка с Балтики» тоже осчастливил наш город. Он поражал чудовищным чубом и хорошо подвешенным языком: бойко докладывал, как боролся с Антантой, подавляя кронштадтский мятеж. «Братишка» оказался валютчиком, ловко скупавшим у голодавших интеллигентов последние ценности.