Ночные журавли
Шрифт:
Журавли унесли меня опять в счастливое безвременье. Но оказалось, что тот день, когда я впервые хлебнул бездонного неба, сохранился в памяти, став «нулевым» в моей жизни.
Следующий выход оказался смелее.
Мама вела меня из яслей, с трудом выбирая дорогу в грязи деревенской улицы. «Ла вучки!» – со слов мамы, канючил я.
– На ручки? Опять?.. Тяжелый ты уж стал!
Мама остановилась, видимо, выбирая дорогу:
– А ты будешь меня, старенькую, на руках носить?
И вот я
– Мам, а я не видел, чтобы старух на руках носили…
Удивительно ясно! Будто кто-то другой сказал за моим плечом. Оказывается, я знал, что «старухи» бывают неприятны. Позже мама уверяла, что за нами шел мужчина, и «со смеху чуть не упал». Только пересказывала она уже в своей манере: с удивлением и даже заносчивостью. (Впоследствии я часто замечал в своем голосе те самые интонации.)
Неизвестный мужчина занимал много места в ее чувстве удивления. Это привело к смутной догадке, что кроме мамы у меня должен быть еще кто-то…
Цыгане
В тот день мы ходили за реку. Я с мамой и много родни.
А родня в деревне – понятие особое!
Родня могла быть дальней, как прапрадед – цыган Марковей, о котором было известно, что он нанимался в селе пастухом. И был так беден, что зимой ходил босыми ногами по теплым коровьим лепешкам, имея свою присказку:
– После Рождества цыган шубу продал!
Бабушка Маша его правнучка. На ее всегда смуглом лице выделялся крупный оседлый нос, волосы у нее были смоляные и непросветные даже в проборе. Носила она цветастый платок, сбивая по-цыгански на затылок. Во время застолий на щеках и шее бабушки проступал густой румянец, будто тяжелые серьги отбрасывали пунцовые тени; сильней проступали лиловые круги под темными глазами, подчеркивая их диковатый блеск.
А еще родня была тутошная, близкая, деревенская, как дядя Лёша: хоть и курносый, с плешивым скошенным затылком и ушами морковного цвета, но даже в чертах его лица угадывалась наша кровь, подгулявшая где-то по чужим задворкам.
На мне синий матросский костюмчик с белыми полосками. Ходил я хорошо, но в тот день молодые тетки несли меня по очереди. Я опасливо глядел на маму, перебираясь в новые силки рук, и крепко хватался за подставленную девичью шею.
Иногда я вырывался из их надоевших рук и бежал по дороге. Шалуньи-тетки вставали на пути, взявшись за руки: а нет, мол, не пустим!.. Я таранил их с разгона, с битюговым сапом, вызывая общий смех. С другого раза или чуть захныкав, пробивал все же девичью цепь и встречался с мамой в перекрестных объятьях.
Она подхватывала меня под мышки, и мы кружились где-то на краю мира, а покосившееся небо утягивалось синевой в зеленую воронку березовых вершин…
Поднявшись на взгорок, кто-то первым увидел табор!
На
Мы разглядывали цыган по простосердечной деревенской привычке – считать своим делом все, что происходит в окрестностях села.
Над водой пушился туман, на поляне блестели лужи.
Особенно поразила меня тряпичная люлька на кривых жердях. Я прижался боком к маме и слышал в гулкой тишине, как плачет ребенок.
Раннее детство близоруко и рисует мир со слов чужого удивления. Резкие звуки и вовсе ловит с еще утробной защитой.
Кто-то из взрослых заметил: «Да у него бок мокрый, вот и надрывается!..» Помню, звякнула дужка ведра, глухо стукнулись камни у берега, лениво чавкала грязь под копытами лошадей – все это слышалось впервые, но воспринималось как родное, давно знакомое.
Постелили брезент, пахнувший сеном, потому что им укрывали всю зиму стог. Родня расселась, вминая ладонями травяные кочки. Женщины вытянули ноги в сторону садившегося за холмы солнца. Из корзины вывалили снедь, посмеиваясь над кочевым бытом табора.
Мне дали погрызть молодой огурчик, с мелкой колючей щетиной на пупырышках.
Глядя на выцветшие одежды цыганок, мама вспоминала свои концертные наряды из золотой парчи, когда она «пела со сцены Дома офицеров». Ее слова были непоняты, как и жизнь этих странных людей, что копошились сейчас внизу.
Горели костры, гремела походная посуда. Старый цыган в белых войлочных сапожках уселся на «личную мебель» – синий короткий табурет. Другие цыгане разбрелись кто куда, странно сталкиваясь друг с другом, будто растирали бока от долгого сидения в кибитках. Молодые парни таскали плавник, играя тощими плечами, словно в каком-то ленивом сомнении.
В опрятных сумерках их зычные голоса звучали слаженно, будто цыгане напевали что-то задумчиво-величальное. Время от времени смуглые лица цыган бледнели – это проступали сквозь рощу длинные закатные лучи.
С полей тянуло сыростью и какой-то кочевой неприкаянностью. Мы уже собирались домой, когда вдруг где-то далеко ворохнулся гром. С долгими глухими оттяжками, а может, это просто усилился цыганский напев…
Подул ветер, прореживая молодую листву берез. Настроение природы быстро менялось, и было в том что-то отдельно-звонкое от суетливого настроения людей.
Ручей притаился, исчезли серебристые струи.
Все вокруг затаилось: птицы скрылись в лесу, цветы прятались в траве, исчезли на воде стёжки водомеров. Я сильнее ухватился за мамину руку. Потом и вовсе уткнулся в шифоновое платье, похожее запахом на конфетную обертку. Лицо облепила душная ткань. Я даже помню, как отстранился на миг, с удовольствием вдыхая грозовую прохладу.