Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
И вот что однажды вышло… Я, знаешь, не суеверный, но тут дело такое… Как-то в двадцать первом стояли мы в Брисбене в Австралии, и ждало нас долгое плавание вокруг мыса Горн и дальше к одному местечку, не помню как оно называется, где-то южнее Буэнос-Айреса. В последний вечер мы с дружком бродили по Брисбену, а в карманах у нас было пенсов восемь-девять, не больше. По стакану пива на брата. И вот когда мы сидели и пили, вдруг влетает с улицы gipsy — цыганка по-нашему. Черная как уголь, в ушах кольца и все такое, и прямо к нам. Надо ей, видишь ли, во что бы то ни стало нам погадать. Кидает карты на стол и требует
«Я на мели», — говорю я.
Но она была настырная. Взялась гадать мне за шапку, а шапка-то была уже старая, красная цена ей шесть пенсов. Схватила цыганка меня за руку и начала разглядывать ладонь.
«Странно», — вдруг говорит и отталкивает мою руку, будто обжегшись.
Посмотрел я на свою ладонь, повернул руку так и сяк, но ничего особого не заметил, разве что под ногтями чернозем.
Тут она велит мне вытянуть три карты. Тяну. Сперва вышла тройка, потом двойка, а потом, хочешь верь, хочешь не верь, вышел туз. И все черви.
«Вот чертяка, — подумал я; это словцо „чертяка“ приклеилось ко мне еще сызмальства, когда я жил на Вике, оттого меня и прозвали Калле-чертякой. — Не хватает только четверки и пятерки, — говорю я себе, — и тогда будет у меня флеш». И хотел вытянуть еще две карты, но гадалка не дала.
«Нет, — говорит, — только три».
И давай опять мои руки разглядывать. Покачала головой и велела вытянуть еще одну карту. Вышла винновая дама. Тут цыганка вскочила, сгребла колоду, а у самой руки трясутся, спрятала карты за пазуху и собралась уходить.
«Ты что, рехнулась? — разозлился я. — Сама же напросилась гадать!»
«Хочешь, всю правду тебе скажу? А хватит силы выдержать?»
«Давай, выкладывай, говорю, get going!»
«Так вот, — отвечает цыганка, — на руке у тебя смерть. Смерть от воды. Воды много-много, и она прерывает линию жизни».
Я так и обмер.
«Умирать тебе суждено три раза», — добавила она и всхлипнула.
Дружок мой заржал во все горло.
«Недаром, — орет, — я тебе, Чертяка, говорил, что ты на кота смахиваешь — живучий!»
А цыганка на него и не смотрит, на саму глядеть страшно, так она перепугалась, и шепчет мне:
«Чудеса всякие бывают, морячок. Не знаю, выпадут они тебе на долю или нет, но надежды не теряй. Числа твои счастливые: три-два-один. За ними конец, смерть», — и заглянула мне в глаза, глубоко так. Хочешь верь, хочешь нет, почудилось мне вдруг, что я вижу мать, и тут цыганка добавляет:
«Берегись женщин, sailor [33] , особенно с черными волосами!»
И выскочила за дверь. Я глядел ей вслед. Ищи не ищи, а чернее ее, пожалуй, и не сыщешь.
33
Моряк (англ.).
Дружок давай потешаться над гаданьем. А у меня внутри все так и застыло. Я бы, наверно, остался в Брисбене, но тут подоспело завалявшееся где-то письмо от матери. Она писала, что отца убило на пристани, лопнул железный трос, и его хлестнуло прямо по голове. Теперь она ждет меня. Первый раз захотелось мне опоздать к отплытию.
В общем, не буду тянуть волынку. Судно отплыло, и я вместе с ним. За кочегара. Возле самого
С самого Брисбена страх сидел у меня в печенках, а тут уж он обдал меня всего — липкий, холодный, и пополз, пополз, что твоя температура на градуснике, когда ее ничем не собьешь. Стоило мне с кем-нибудь поговорить, и я делался совсем больной, а когда добрался до Буэнос-Айреса и попал к консулу, я все ему рассказал и про гадалку и про крушение. Но консул был в своем уме, он посмеялся, да и все. Однако помочь — помог. Одел меня, все уладил, чтоб шуму не было и домой меня не отправляли, а потом взял да и позвал к себе обедать. По-хорошему со мной обходился. Куда хуже вышло с его кухаркой. Крепко я в нее втюрился. Красавица — хоть стой, хоть падай, косы — смоль, а глаза! Сколько я нагляделся сеньорит на высоких каблучках, а другой такой не видел. Говорила она только про alma, corazon и amor [34] . А мне в те дни такие разговоры были самое милое дело — про душу, про сердце да про любовь.
34
Душу, сердце и любовь (исп.).
Но верить ей нельзя было. Я, понимаешь, в конце концов нанялся на борт к одному бразильцу, он перевозил кожу и квебрахо для дубления. Судно шло в Нью-Йорк.
И скрутило меня по новой. Нам отплывать, а у меня опять от страха душа чуть не треснула. Я укрылся у своей сеньориты. Веришь, до того трясся за свою жизнь, что готов был под кровать к ней заползти.
А эта чертовка проболталась консулу. И плакала моя затея отстать от судна. Все вышло так быстро, что я и оглянуться не успел.
Зато потом времени подумать было хоть отбавляй, до самого нью-йоркского порта. Матросом я слыл образцовым, и меня поставили у руля. Был густой туман, чисто манная каша, мы шли на малой скорости и сигналили как дурные. И тут на нас налетело встречное судно. Вынырнуло из тумана с левого борта и пропороло нас по самой середине. Меня отшвырнуло от руля, я взвился в воздух, как летучая рыба, и больше ничего не помню. Очнулся на больничной койке в Бруклине. А рядом лежит штурман. Только мы двое и спаслись. Только двое.
Долго я потом не мог очухаться, но заметь, те числа — три-два-один — не шли у меня из головы. В первый раз нас спаслось трое, во второй — двое. А на следующий раз, думал я, спасется один-единственный. И кто знает, будешь ли это ты, Калле.
Что-то ты притих, малый? Не слышно даже, как жуешь. Все съел, что ли? Так дойди до того вон ящика и угощайся, it is on the house — за счет хозяина, как говорят американцы. Наваливайся, не стесняйся. Платить не придется. Радуйся, что у тебя такой аппетит хороший. Тоже можешь потерять, как я в Бруклине. Там, в больнице, как ни старались, я ничего в рот не брал. А как подошла выписка, я до того отощал, хоть все ребра считай, да что ребра! Пересчитать можно было даже позвонки, и не со спины, а спереди! Мешок с костями, да и только. Почти год прошел, пока я снова стал похож на человека.