НОСТАЛЬГИЯ
Шрифт:
Раз вернулся Вова из командировки очень усталый и печальный.
«Ко мне на вокзале,—рассказывал он,—подошла большая лохматая собака и все просила глазами, чтобы я ее погладил. Такая она была жалкая и грязная. И я все почему-то думал: «Вот пожалею, поглажу ее и заболею тифом». А она все смотрела на меня и все просила приласкать. Теперь, наверное, умру».
Тихий стал. И начало казаться ему, что каждый раз, как он входит в комнату, какой-то странный, прозрачный, словно желатиновый,
Потом вызвали Вову снова в Екатеринодар. Он уехал и пропал. Давно прошел намеченный срок возвращения. А об Екатеринодаре ходили страшные слухи: падал народ на улице, молниеносно пораженный сыпным тифом. Умирали, не приходя в сознание.
Взяла Оленушка двухдневный отпуск в своем «Ренессансе» (кажется, так звали театрик, где она играла) и поехала разыскивать мужа. Обошла все большие гостиницы и госпитали — не нашла, и следов никаких.
Вернулась домой.
И тут кто-то довел до ее сведения, что муж ее действительно болен и лежит в госпитале в Екатеринодаре.
Выпросила Оленушка снова отпуск и нашла госпиталь. Там сказали, что мужа ее подобрали на улице в бессознательном состоянии, что он долго мучился, тиф у него был в самой жестокой форме, и умер он, не придя ни разу в сознание, и уже похоронен. В бреду повторял только два слова: «Оленушка, ренессанс». Кто-то из соседей по койке выразил предположение, что, пожалуй, это он говорит о ростовском театре и просит, чтобы дали туда знать.
«Бедный мальчик,—сказал Оленушке врач,—всеми силами души звал вас все время, и никто не понимал его…»
Вдове передали «имущество покойного» — плю-
шевую собачку и маленькую, шитую жемчугом, иконку Божьей Матери.
И в тот же день должна была Оленушка вернуться в Ростов, и в тот же вечер должна была играть какую-то белиберду в театрике «стиля» «Летучей мыши».
Такова была коротенькая история Оленушкиного брака.
Как поется в польской детской песенке:
Влез котик На плотик И поморгал. Хороша песенка И не долга…
28
Приближался срок, назначенный для моих вечеров в Екатеринодаре.
Ничем не могу объяснить то невыносимое отвращение, которое я питаю ко всяким своим публичным выступлениям. Сама не понимаю, в чем тут дело. Может быть, только психоаналитик Фрейд сумел бы выяснить причину.
Я не могу пожаловаться на дурное отношение публики. Меня всегда принимали не по заслугам приветливо, когда мне приходилось читать на благотворительных вечерах. Встречали радостно, провожали с почетом, аплодировали и благодарили. Чего еще нужно? Казалось бы — будь доволен и счастлив.
Так нет!
Просыпаешься ночью, как от толчка.
«Господи! Что такое ужасное готовится?.. Какая-то
И чего-чего только ни придумывала, чтобы как-нибудь от этого ужаса избавиться!
Звонок по телефону (обыкновенно начиналось так):
— Когда разрешите заехать к вам по очень важ
ному делу? Я вас не задержу…
Ага! Начинается.
— Может быть, вы будете любезны,—говорю я
в трубку и сама удивляюсь, какой у меня стал
блеклый голос,—может быть, вы можете сказать мне сейчас, в чем приблизительно дело…
Но, увы, обыкновенно редко на это соглашаются. Дамы-патронессы почему-то твердо верят в неодолимую силу своего личного обаяния.
— По телефону трудно! — певуче говорит она.—
Разрешите всего пять минут, я вас не оторву надол
го.
Тогда я решаюсь сразу сорвать с нее маску:
— Может быть, это что-нибудь насчет концерта?
Тут уж ей податься некуда, и я беру ее голыми
руками:
— Когда ваш концерт намечается?
И, конечно, какой бы срок она ни назначила, он всегда окажется для меня «к сожалению, немыслимым».
Но бывает так, что срок назначается очень отдаленный — через месяц, через полтора. И мне, по легкомыслию, начинает казаться, что к тому времени вся наша планетная система так круто изменится что и волноваться сейчас не о чем. Да, наконец, и патронесса к тому времени забудет, что я согласилась, или вечер отложат. Все может случиться
— С удовольствием,—отвечаю я.—Такая чудес
ная цель. Можете на меня рассчитывать.
И вот в одно прекрасное утро разверну газету и увижу свое имя, отчетливо напечатанное среди имен писателей и артистов, которые через два дня выступят в зале Дворянского или Благородного собрания в пользу, скажем, учеников, выгнанных из гимназии Гуревича.
Ну что тут сделаешь? Заболеть? Привить себе чуму? Вскрыть вены?
А раз был со мной совсем уж жуткий случай. Вспоминаю о нем, как о страшном сне. Бывают такие сны. От многих доводилось слышать.
«Снилось мне, будто должен я петь в Мариинском театре,—рассказывал мне старичок, профессор химии.—Выхожу на сцену и вдруг соображаю, что петь-то я абсолютно не умею, и вдобавок вылез в ночной рубашке. А публика смотрит, оркестр играет увертюру, а в царской ложе государь сидит. Ведь приснится же эдакое…»
Так вот, случай, о котором я хочу рассказать, был такой же категории. Кошмарный и смешной.
Пока спишь, пока в нем живешь — кошмар. Когда выйдешь из него — смешной.
Приехал как-то какой-то молодой человек просить, чтобы я участвовала в диспуте о кинематографе «О великом немом».