Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана
Шрифт:
Это я вам должен рассказать. Сталин любил устраивать в Кремле роскошные приемы. В огромном зале ломились столы, гости закусывали, беседовали, а на эстраде перед ними в это время шел концерт. Вызывали туда Эйзена, Лемешева, самых именитых из Большого театра, иногда могли и Лепешинскую пригласить потанцевать. А потом, после приема, накрывали ужин для артистов, и Сталин сам присаживался с ними, ненадолго, с краю стола, чтобы потом уйти. У Сталина было любимое блюдо — холодец. Все повара это знали. Он обожал холодец. Выпьет обычно водочки, так, чуть-чуть, с наперсток, а потом ест холодец. Когда артистов посадили за стол, Сталина еще не было. Шура как аккомпаниатор, гость, так сказать, второстепенный, оказался с краю. Рядом с ним пустой стул. Сидят, ждут. Сидеть скучно. Дедюхин, недолго думая, взял большую ложку и положил себе холодца. Он тоже любил холодец. Налег на холодец.
Наступает гробовая тишина. Все застывают с вилками прямо во рту. Сцена из «Ревизора». Гости уже видят себя в местах не столько отдаленных — как товарищи и коллеги подлеца. Но Шура Дедюхин — человек исключительной доброты и невероятной наивности. Он, продолжая жевать холодец, спрашивает: «Почему так думаете, Иосиф Виссарионович?» Иосиф Виссарионович подцепляет вилкой оставшийся кусок холодца с блюда, кладет себе в рот и говорит: «А так, на всякий случай». И смеется. Ну, тут все тоже начинают смеяться и с большим чувством принимаются за еду.
— Да, — Шура мне говорит, — так все и было.
К слову сказать, и я однажды был на таком кремлевском приеме и тоже видел товарища Сталина вблизи. Он оказался очень маленьким. На удивление. Я его помню маленьким.
А на приеме у Хрущева нас после выступления держали в специальной комнате, к гостям велели выйти мне одному. Чувство было поганое. Поздоровался там, с кем полагалось, и скорее пошел обратно к ребятам. Вдруг вижу — сидит важный человек из Госконцерта, знакомый. Карьеру сделал тем, что объявлял номера на этих сталинских приемах — он гениально запоминал все звания, названия, фамилии. Стал замначальника Госконцерта. Он тоже увидел меня, встал из-за стола, направился ко мне. И тут какой-то гэбэшник жестким голосом его окликнул: «Балакшеев, назад». Тот замер на полушаге и покорно сел за стол. Мне показали жестом: проходите. Я вернулся к музыкантам. Следом человек в штатском: «Товарищи музыканты, тут такое дело: вина не будет, а перекусить можно». Но все стали благодарить, отказываться и попросили, чтобы нас отпустили домой.
У Лены бумаг на совместный выезд не приняли: по документам она не была мне женой. Дома у Бори Грушина, нашего друга, философа и социолога, собралось совещание. Пришли его друзья, умные люди, опытные, в том числе писатель Александр Зиновьев, который уже был в глубокой опале за свои сочинения. Решили, что я должен уехать один и уже оттуда бороться за приезд Лены. Расписываться с ней ни в коем случае нельзя. Главным доводом была история, которая тогда только что случилась с танцовщиком Валерием Пановым, солистом Кировского балета в Ленинграде. Тем Пановым, про которого Стравинский, когда увидел его в «Петрушке», сказал: гений. Панова два года мучили, лишили всякой работы и доходов, но не выпускали в Израиль, объясняя это тем, что он женатый человек, а жена не может ехать с ним, потому что ее мать против. А мать была несчастная больная женщина, которую запугали, довели до того, что она не подписывала разрешение дочери на выезд. Ленина мама была очень немолода, мы боялись, что на нее обрушится такой же кошмар, пытки фактически. Решили, что я уеду один.
49
Оркестру предстояло большое турне по Болгарии, Германии и Австрии с «Искусством фуги» и другими произведениями Баха, с Моцартом и концертом Генделя, который должен был исполнять Башмет. Я понимал, что меня могут не выпустить, и, особо ничего не объясняя, стал готовить оркестр, чтобы они могли играть без дирижера. Женя Смирнов должен был вести, а концертмейстеры — отвечать за свои группы инструментов. Надо сказать, получалось у ребят превосходно, я тогда подумал, что они без меня не пропадут.
Поздно вечером накануне отъезда мне позвонил директор оркестра: пришел приказ, оркестр едет без дирижера.
Одновременно он обзвонил музыкантов и попросил утром не ехать прямо в аэропорт, а собраться сначала у филармонии — туда подадут автобус. Ребята приехали, разместили в автобусе вещи. Тут их попросили зайти в здание, подняться в зал заседаний. Через некоторое время вошел российский министр культуры со свитой, разные чиновники, кагэбэшники. Музыкантам объявили, что принято решение: оркестр едет на гастроли без дирижера. «Не сомневаемся, друзья, что вы, высокопрофессиональный коллектив, оправдаете возложенное доверие».
Спустя
В тот же день об этой истории узнал Рихтер. Он позвонил своей знакомой за границу и попросил ее послать телеграмму в Музикферайн, в Вену: «Если вы примете оркестр Баршая без Баршая, я никогда больше не буду выступать в Вене».
Он действительно выступил там в следующий раз за два года до своей смерти. Дирижировал я.
Вас, возможно, удивит, почему Рихтер не мог послать подобную телеграмму из Москвы сам. Отвечу случаем из моей жизни. Однажды после наших гастролей на Филиппинах я получил на новый год поздравительную телеграмму от президентской семьи Маркосов. А мы с Имельдой Маркос мило там пообщались, она разбиралась в музыке, создавала музыкальные школы, хотела оживить музыкальную жизнь на Филиппинах. Само собой, получив поздравление, я пошел на телеграф и отправил ответ. На другой день меня вызывают. Это слово в СССР было всем понятно, не надо было добавлять куда. «Мы знаем, — говорят, — что вы отправили телеграмму генералу Маркосу». — «Отправил, тут никакого секрета». — «На первый раз простим. Но впредь имейте в виду: за переписку с этими адресатами отвечает в нашей стране товарищ Брежнев».
Вернулись мои ребята с гастролей, пришли на репетицию. Мы встретились как ни в чем не бывало, продолжили работать.
Меня вызывали в разные инстанции, таскали по парткомам и партсобраниям, пытались заставить переменить решение. Совестили, запугивали, обещали звания. Я знал по опыту, что если дрогну — уничтожат.
Наконец оркестру велели устроить собрание и осудить меня. Отказаться музыканты не могли — они подневольные.
Проводилось собрание в репетиционном зале ансамбля народных инструментов. Начал директор оркестра Шпаковский. Хороший, в общем, дядька, фронтовик. Сейчас его уже нет на свете. «Мы, — говорит, — собрались, чтобы обсудить ваш поступок, Рудольф Борисович, ваше решение уехать из страны, покинуть нас. Как же так? Почему вы хотите уехать, зачем? Может, все обсудим и вы передумаете?»
Встает Женя Непало, гобоист, партийный такой товарищ. Однажды прямо накануне гастролей он по пьяному делу ввязался в драку и получил пятнадцать суток. Я его отстоял, взял на поруки, клялся, что за рубежом он будет пить только минеральную воду под моим личным присмотром. Выпустили. Женя говорит: «Да что обсуждать. Решение принято. Это — отрезанный ломоть, не надо человека мучить».
Миша Богуславский выступает, с которым мы когда-то списки будущего оркестра составляли. «Ну, я, — говорит, — не могу ничего плохого сказать в адрес Рудольфа Борисовича, он прекрасно нами руководил. До сих пор все было замечательно. Но в последнее время начались вещи, которые не всем нам нравились. Он стал играть с нами симфоническую музыку, а именно симфонии Бетховена. Да, записи получились удачные, и Дмитрий Дмитриевич даже сказал, что такого Бетховена мы не слышали со времен Клемперера. Не спорю, играли мы не без удовольствия, Бетховен есть Бетховен. Но все-таки я камерный музыкант и считаю, что Московский камерный должен сосредоточиться на камерной музыке». Ребята поняли, какой это умный ход, и тоже стали меня укорять за увлечение симфонической музыкой. Но уловка не прошла. Один альтист, который сравнительно недавно был в оркестре, возмутился: «О чем вы говорите, товарищи? О какой камерной музыке вы говорите? При чем тут камерная музыка? Человек изменяет родине, покидает страну, а вы — камерная музыка, камерная музыка. С тех пор как Рудольф Борисович решил продаться американско-еврейским сионистам, я не могу спокойно спать». Тут кто-то из ребят говорит: «Я тоже». Потом второй: «И я вообще не сплю». Понятно, что издеваются, но не прицепишься же: лица серьезные. Альтист этот: «Зачем вы едете туда, где убивают наших палестинских братьев?» Отговорил, сел. Продолжения не было — его никто не поддержал. И собрание увяло. Оно и с самого начала было несерьезным, игрушечным, особенно после того, как кто-то помянул недавнюю историю с Трубашником, и все стали в голос смеяться. Семен Трубашник, замечательный гобоист из оркестра филармонии, решил уехать. Он был членом партии. Созвали партсобрание, чтобы его хорошенько измордовать. Спросили Трубашника: «Ну и что же ты там будешь делать? Вот ты приедешь в Израиль — что ты будешь делать?» Этот умница ответил: «Я вступлю там в коммунистическую партию». И все. Испортил удовольствие. Едет человек поддержать израильскую компартию…