Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана
Шрифт:
Тогда, надо сказать, многие поехали поддержать израильскую компартию. Потом у меня отобрали мой прекрасный альт Страдивари из госколлекции. Шостакович был уже очень болен. И вдруг однажды — звонок.
— Рудольф Борисович, вы еще играете на альте?
Меня как молнией ударило. Я понял, в чем дело. Но я не мог его обманывать.
— К сожалению, Дмитрий Дмитриевич, нет. Он помолчал-помолчал, потом говорит:
— А вы совершенно правы, знаете. Вам нужно больше и больше дирижировать. Это ваша задача. Дирижировать надо.
Какая же щедрая душа была у него, если я вот фактически отказал ему, а он не только не обиделся, но нашел для меня такие слова. Я воспринял их как его благословение. Но… великая альтовая соната, его последнее сочинение, посвящена не мне, а Федору
Случилось так, что я слышал потом своего Страдивари в чужих руках. Его голос, который долгие годы был моим собственным голосом, совершенно переменился. Он потух. Эти инструменты — живые. Они невероятно чувствительны. Добиться их согласия можно только высокой техникой — давления они не выносят. Только тот, кому удается получить, а не выжать звук, услышит голос неземной красоты и силы. Но когда душу такого инструмента порабощают, он умолкает, звук делается плоский, металлический.
Скоро Шостаковича не стало. Хоронили мы его, потом поехали на поминки в Жуковку. Все были, конечно, — Мравинский, Кондрашин, Рождественский. Мравинский вдруг предложил тост за меня. Я был тронут и растерян. А Максим, сын Д. Д., говорит: «Знаешь, Рудик, папа тебя очень любил». Выпили, я вышел на крыльцо. А там уже Вайнберг стоит, тоже вышел. Стоим рядом, молчим. Он мне говорит: «Закончилась великая эпоха в музыке».
И в музыке, и в моей жизни. С тех пор я всегда чувствовал отсутствие Шостаковича. Я думаю, он был великий гений, которого на родине не оценили.
Когда-то пришел ко мне в гости, еще с первой своей женой, Ниной Васильевной. А теща, мама Ани Мартинсон, знала, что он обожает пельмени. Может съесть штук сто. Весь день она лепила эти пельмени, и когда Д. Д. сел за стол, поставила перед ним кастрюлю. Он открыл крышку… И такое лицо сделал… Потом говорит: «Я думал, нас звали на интеллектуальную беседу, а оказывается, мы приглашены на essen– фестиваль!»
50
Зимой семьдесят седьмого года я получил разрешение на выезд.
Требовалось заплатить тысячу рублей за лишение меня гражданства.
В ОВИРе женщина, которую я запомнил навсегда, забрала мой паспорт и, с большой скорбью глядя на него и большой укоризной на меня, ножницами разрезала на мелкие кусочки. Советский паспорт. Потом дала мне бумагу, на которой было написано «Выездная виза», и сказала: «Но имейте в виду: вы больше никогда не увидите ни своих родственников, ни друзей, ни знакомых — мы никого не выпустим навестить вас, а вас никогда-никогда не пустим обратно». Я ответил: «Надеюсь, вы ошибаетесь, мадам Ибрагимова».
Незадолго до этого мы сыграли в Большом зале прощальный концерт. Первая сюита Баха, Бранденбургский концерт и тройная фуга из «Искусства фуги» в моей обработке. Нигде, само собой, не было указано, что он последний, но все знали. Пришло очень много людей, друзей — и всем известных, Аркадий Райкин был, помню, Игорь Моисеев, — и тех, кто оставались для меня безымянными, но были дорогими друзьями нашего оркестра все эти годы. Когда я вышел на эстраду и взмахнул палочкой, весь Большой зал залился звуком кристальной чистоты и колоссальной мощности. Так они заиграли, ребята мои, так они заиграли. Этот невероятный до мажор до сих пор стоит у меня ушах.
Уезжать было тяжело. Я оставлял друзей. Устроил прощальный вечер, как все люди уезжавшие, конечно. Пришел Локшин. Прощаться с ним мне было больнее всего. И мы отодвигали, откладывали момент… Он молчал, курил. Недолго сидел. А когда уходил, сказал: «Ну, вы понимаете, Рудик, что мы больше никогда не увидимся?» Я ему сказал: «Нет, этого я не понимаю. И думаю, что вы неправы. Увидимся».
Прощальный вечер продолжался до утра. Двери квартиры не закрывались. Люди приходили, уходили, оставались. Наутро несколько человек вызвались сопровождать нас с Леной в аэропорт. А когда мы добрались, там уже ждали несколько музыкантов из Камерного оркестра. Несмотря на лютый мороз, приехали меня проводить. Это был смелый поступок. Приехали даже люди, с которыми у нас были довольно натянутые
Я пошел на досмотр. Таможенники захотели прослушать кассеты, которые я вез с собой. Аэропорт тогда был устроен так, что до последнего момента вы с провожающими видели друг друга. И пока я ждал на таможне, я видел, что провожающие не уходят, а стоят и смотрят на меня. Наконец таможенник поставил штамп, я махнул ребятам рукой и пошел на вылет.
51
Чтобы занять голову в пути, я захватил письмо, которое передал мне незнакомый человек — письмо от дирижера Большого театра Бориса Эммануиловича Хайкина. Мы были знакомы, я знал его как замечательного дирижера и остроумного человека, шутки которого передавались из уст в уста — преимущественно вполголоса. Однажды гэбэшник — «сопровождающий» — пришел перед спектаклем и попросил Хайкина посадить его. Хайкин ответил: «Нет, дорогой мой, сажать — ваше дело, а я вам лучше контрамарочку выпишу». Настройщика в Большом звали Владимир Ильич. Когда рояль бывал расстроен, Хайкин кричал ему через всю сцену: «Владимир Ильич, строй никуда не годится!» Мы никогда не были близкими друзьями, просто знакомые, но вдруг мне передают от него письмо. «Дорогой Рудольф Борисович, — он пишет, — хочу пожелать вам счастья, и это письмо — мой вам прощальный подарок. Речь пойдет о Девятой симфонии Бетховена. Знаю по опыту, что вторая тема адажио бывает очень проблематична для дирижера. Мне признавались коллеги, и весьма солидные мастера в том числе, что когда подходит эта медленная часть, они не могут решить точно — дирижировать на три или на шесть. Так вот: первая тема, божественная, должна дирижироваться не на восемь, как делают, а на четыре, тогда будет ровное движение, потому что на восемь получаются немножко раздробленные фразы. Но когда начинается вторая тема с ее вальсообразным движением, дирижировать по долям на три не стоит, а надо перейти на шесть — будет легче.» Дальше он писал о каждой вариации. Вот в такой-то обязательно нужно специально показать контрабасом последние две восьмые. Контрабасы в этом нуждаются. Потому что обычно думают: ну, они сыграют вместе с виолончелями, нет проблемы. А проблема есть. Потом в самом конце не нужно переходить на дробление, как обычно делают, а стараться его избегать, тогда это получается очень спокойно и величественно. В таком роде, чисто техническое письмо.
Вена была пересадочным пунктом. Те, кто добросовестно ехал на землю своих предков, шли, не задумываясь, в израильский сектор аэропорта и поступали в распоряжение израильских чиновников и раввинов.
Я ехал куда-нибудь, где смогу свободно заниматься музыкой, — но никаких определенных договоренностей у меня не было. Незадолго до отъезда из России ко мне домой пришел человек, одетый в импозантную униформу, в красивой фуражке. Я, говорит, шофер его превосходительства посла Великобритании, привез от него записку. Посол писал: «Мы знаем из передач Би-би-си, что Вы уезжаете и уже получили визу. Хочу поставить Вас в известность, что мы были бы рады принять Вас на земле Великобритании. Когда прибудете в Вену, можете прямо из аэропорта пойти в наше посольство». И добрые пожелания. Я был очень тронут. Вспомнил, как впервые побывал в британском посольстве на приеме по случаю дня рождения королевы. Мы стояли и разговаривали с Ростроповичем и вдруг увидели, что идет по залу группа людей, а в центре — посол и кто-то очень знакомый. То ли артист популярный, то ли… Ростропович говорит: «Рудик, да это же Хрущев».
Группа подошла к нам, посол поприветствовал — а Хрущев смотрит мимо. Такой невысокий дядька, ростом с пятиклассника. Посол ему говорит: «Эти музыканты пользуются у нас очень большим успехом». Хрущев молча на нас смотрит. На лице никакого выражения. Мы, конечно, смутились, ситуация неловкая, что делать? Но Славка нашелся, наклонился к нему: «Никита Сергеевич, мы — свои. Мы советские музыканты!» Хрущев засиял, расхохотался во весь голос и закричал, как будто мы на другом на краю поля стоим: «Здор'oво, здор'oво!» И стал нас хлопать по локтям и руки нам пожимать.