Новая Европа Скотт-Кинга
Шрифт:
После службы он направился в класс, где давал поутру уроки младшеклассникам.
Дети чихали и кашляли наперебой. Один из них, наиболее находчивый, попытался раззадорить Скотт-Кинга, ибо все знали, что иногда эта попытки оказывались успешными:
— Простите, сэр, а вот мистер Григз говорит, что учить классиков — только зря время терять.
На что Скотт-Кинг сказал только:
— Вот приходить ко мне на урок и не учить их — это действительно зря время терять.
Повозившись с латинским герундием, они одолели кое-как полстраницы из Фукидида Скотт-Кинг сказал:
— Это описание последних эпизодов осады звучит как звон могучего
И, услышав его слова, на задней скамье загалдели хором:
— Колокола? Вы сказали «колокола», сэр? — и стали шумно захлопывать книжки.
— До конца урока еще двадцать минут. Я сказал, что книга звучит здесь подобно колоколу.
— Простите, сэр, я не совсем понимаю, сэр, как может книга быть похожа на колокол?
— Если вам хочется поговорить, Эмброуз, вы можете приступить к разбору текста.
— Нет, сэр, дальше я еще не перевел, сэр.
— Может быть, кто-нибудь перевел дальше? — Скотт-Кинг еще пытался насадить среди младшеклассников взрослую вежливость, принятую в выпускном классе. — Ну что ж, в этом случае вы можете посвятить переводу двадцати строк оставшуюся часть урока.
Теперь тишина, можно сказать, воцарилась в классе. Где-то в задних рядах слышалось приглушенное бормотание, непрестанное шарканье и сопенье, но никто не приставал к Скотт-Кингу с вопросами. Он глядел на низкое тяжкое небо сквозь свинцовое окно. Через перегородку слышно было, как в соседнем классе учитель обществоведения Григз истошно повествует о мучениках Толпудла. Скотт-Кинг сунул руку в карман и нащупал жесткий край конверта с приглашением из Нейтралии.
Он не был за границей с самого 1939 года. Уже год, как он не пил вина, и сейчас его охватила вдруг острая тоска по Югу. Не так уж часто, да и то не подолгу бывал он в этих сказочных землях, может, раз десять, по нескольку недель всякий раз — какой-нибудь год наберется за сорок три года жизни, — однако все ценное, чем он обладал, и даже самое сердце оставил он там.
Шипящее оливковое масло, и чеснок, и пролитое вино; и светлые минареты над мрачными стенами; фейерверки в ночи и фонтаны в полдень; наглые, но вполне безобидные продавцы лотерейных билетов, бредущие меж ресторанными столиками на тесно заставленном тротуаре; пастушья дудка на благоухающем склоне холма — все, чем туристские агентства уснащали когда-либо рекламные буклеты, — все вдруг замаячило в его мозгу в то унылое утро. Он оставил свою монетку в фонтане Треви; он обручился с Адриатикой; он был сын Средиземноморья.
Во время большой переменки Скотт-Кинг написал на школьной бумаге с гербом, что принимает нейтральское приглашение. В тот вечер и в последующие вечера разговоры в учительской неизменно вращались вокруг летних каникул. Все уже отчаялись выбраться за границу; все, кроме Григза — тот взахлеб рассказывал о каком-то Международном Сборище Деятелей Прогрессивной Молодежи в Праге, приглашение на которое ему удалось получить. Скотт-Кинг при этом молчал — даже когда разговор зашел о Нейтралии.
— Я бы поехал куда-нибудь, где можно хоть поесть как следует, — сказал один из учителей. — В Ирландию, или в Нейтралию, или еще куда-нибудь в этом роде.
— Вас ни за что не впустят в Нейтралию, — сказал Григз, — слишком многое им приходится прятать. У них там целые бригады немецких физиков делают атомные бомбы.
— Бушует гражданская война.
— Половина жителей — в концлагерях.
— Ни один приличный человек просто не поедет в Нейтралию.
— Да и в Ирландию тоже, если на то пошло, —
Скотт-Кинг не пошевелился.
А еще через три-четыре недели Скотт-Кинг сидел в зале ожидания аэропорта. Плащ лежал у него на коленях, сумка у ног на полу. Громкоговоритель, подвешенный высоко на бетонной стене, вне пределов досягаемости, изрыгал танцевальную музыку и объявления. Зал ожидания, как и все прочие залы, куда приводили его этим утром, был скудно обставлен и невыразительно опрятен; на стенах в качестве единственного утешения для читающей публики висели призывы подписываться на государственный займ, а также инструкции по мерам защиты от газовой атаки противника Скотт-Кинг был голоден, измучен и совершенно выбит из колеи, ибо не привык еще к удобствам современного путешествия.
Он вышел из отеля в Лондоне в семь утра, однако и сейчас, в первом часу пополудни, он все еще находился на британской земле. Нельзя сказать, чтобы о нем забыли. Его исправно перегоняли из одного закутка в другой, от одной стойки регистрации к другой, точно он был умственно неполноценным подростком; его обмеривали и взвешивали, как будто он был негабаритный багаж, который готовили к отправке; его обыскивали, как уголовника; его допрашивали о событиях прошлой жизни и предполагаемых в будущем, о состоянии его здоровья и финансов — словно он претендовал на постоянное место в каком-то весьма секретном учреждении. Скотт-Кинг не был взращен в неге и роскоши, но к такому виду путешествий он тоже еще не был приучен. И он ничего не ел с тех самых пор, как еще у себя в спальне наспех сжевал ломтик рыхлого теста с маргарином. Надпись на дверях той последней камеры, в которую его наконец загнали, гласила: «Исключительно для ОВЛ».
— Что значит ОВЛ? — спросил он у стюардессы.
Это была аккуратно одетая и совершенно безликая молодая женщина, напоминавшая своими ухватками то ли акушерку, то ли гувернантку, то ли продавщицу.
— Особо Важные Лица, — ответила она с убийственной серьезностью.
— А это ничего, что меня привели сюда?
— Все как положено. Вы — Особо Важное.
«Интересно, — подумал Скотт-Кинг, — как же они с обыкновенными людьми обращаются, не особо важными?»
Он находился в обществе двух попутчиков, мужчины и женщины, тоже из Особо Важных и тоже летевших в Беллациту, столицу Нейтралии; оба, как вскоре обнаружилось, были гостями Юбилейного Комитета Беллориуса.
Мужчина принадлежал к типу людей, хорошо знакомому Скотт-Кингу; его звали Уайтмейд, и он был преподавателем, столь же безвестным и захудалым, как сам Скотт-Кинг, и примерно того же возраста.
— Скажите мне… — обратился он к Скотт-Кингу. — Скажите мне со всей откровенностью, — он огляделся по сторонам, как оглядываются обычно, делая столь двусмысленную оговорку, — вы когда-нибудь слышали раньше об уважаемом Беллориусе?
— Я знаю его сочинения. Впрочем, я редко слышал, чтоб о нем говорили.
— Да, конечно. Он, однако, не по моей части. Мой предмет — римское право, — сказал Уайтмейд, снова сопровождая свои слова вороватой оглядкой, начисто лишавшей это заявление его высокого достоинства. — Они, сами понимаете, пригласили нашего словесника, но тот поехать не смог. Тогда они решили позвать латиниста. А он красный. И уж после этого они предложили кому угодно представлять университет. Никто не выразил желания, и тогда я предложил им свою кандидатуру. Мне подобные вылазки представляются в высшей степени занимательными. Вам никогда не доводилось пробовать?