Новая журналистика и Антология новой журналистики
Шрифт:
Когда я впоследствии вспоминал о Кесане, просто увидев где-то его название, или меня спрашивали, на что он похож, я видел ровную серовато-коричневую площадку, уходящую вдаль и постепенно сливающуюся с покрывающими горы джунглями. Когда я смотрел на эти горы и думал об их гибельности и о тайнах, которые они хранят, передо мной словно возникал очень странный, приводящий в трепет мираж. Я как бы видел то, что, как мне было ясно, видел на самом деле: базу на земле рядом со мной, двигающихся по ней людей, взлетающие с площадки у взлетно-посадочной полосы вертолеты и горы вокруг. Но в то же время я видел все по-другому: ту же базу, войска и даже себя самого, но все это с позиции в горах. Это двойное зрение открывалось у меня там не один раз. И в моей голове снова и снова звучали зловещие слова песни, которую мы все услышали несколькими днями раньше:
Тебя волшебный, дивный край Ждет на твоем пути. И жаждем мы тебе помочь — Скорей туда уйти.Как нам тогда казалось, да и сейчас мне так кажется, это была песня о Кесане. Один из морпехов в укрытии, задремав, бормотал ужасные вещи, улыбался дурной
Кое-что, например шлейф дыма после взрыва, видно очень хорошо, как с близкого расстояния. Горят мусорные контейнеры, подожженные с помощью мазута, и дым от них висит, висит, лезет в горло, хотя вроде бы вы к нему уже привыкли. Неподалеку на взлетно-посадочной полосе снаряд попал в топливозаправщик, и все, кто это слышал, целый час не могут унять дрожь. («Что не спишь? Что не спишь?») Перед моими глазами возникает картина, сначала неподвижная, а потом оживающая: горят таблетки сухого горючего, уложенные в покрытую копотью жестяную печечку, — ее сделал для меня двумя неделями раньше морпех в Хюэ, сделал из консервной банки, входившей в состав его продовольственного пайка. В этом зыбком свете я вижу контуры нескольких морпехов, все мы в укрытии окутаны едким дымом от сухого горючего, но весьма довольны своим положением, потому что можем подогреть себе ужин, довольны, потому что знаем, как безопасно здесь, в укрытии, и потому что мы вместе и в то же время каждый предоставлен самому себе, и нам есть над чем посмеяться. Я принес таблетки с собой, стащил их у адъютанта полковника в Донгхое — самодовольного придурка, а у этих ребят сухого горючего не было уже несколько дней, а то и недель. И еще у меня с собой бутылка. («О, дружище, мы так тебе рады. Определенно рады. Давай только подождем Ганни».) Говядина и картошка, фрикадельки и бобы, ветчина и матушка лимская фасоль — все это к ужину будет подогрето, а кто поставит хоть один долбаный цент на то, что будет завтра? А где-то наверху, при ярком дневном свете, стоит четырехфутовый контейнер с боевыми пайками, картон прогорел, и осталась только проволочная обвязка, банки и ножи-ложки разбросаны поблизости, и рядом лежит тело молодого рейнджера южновьетнамской армии, который только что пришел в разведбат выпросить несколько банок американских консервов. Если бы ему сопутствовал успех — его бы встретили с распростертыми объятиями, но парнишке не повезло. Три снаряда упали почти одновременно, не ранив и не убив никого из морпехов, и сейчас между двумя младшими капралами завязался спор. Один предлагает положить мертвого рейнджера в зеленый мешок для перевозки трупов, а другой — прикрыть его чем-нибудь и отнести в лагерь к узкоглазым. Он очень горячится. «Сколько раз говорили этим долбакам, чтобы сидели в своих норах», — все время повторяет он. Все вокруг горит. Ночью видно, как горят леса на окрестных склонах, окутанных дымом. Попозже утром стало пригревать солнышко, туман рассеялся, и территория базы оставалась хорошо видной до сумерек, когда снова похолодало и сгустился туман. И опять наступила ночь, а небо на западе озаряют яркие всполохи. Горят кучи снаряжения, пугающе огромные, как зазубренные горные вершины. Горит разное старье, вроде хвоста самолета С-130, и пламя вздымается в небо, а сквозь грязно-серые клочья дыма виднеется покореженный металл. «Боже, если ты делаешь такое с металлом,то что же будет со мной?» А потом что-то начало тлеть над моей головой — влажный брезент, покрывающий мешки с песком вдоль окопа. Это был маленький окопчик, и многие из нас быстренько в него попрыгали. В противоположном его конце сидел молодой парень, которого ранило в горло, и он издавал звуки как ребенок, который глубоко дышит, чтобы как следует закричать. Мы были на поверхности, когда упали эти снаряды, и одного морпеха рядом с окопом сильно залило ниже пояса грязью. Я оказался в окопе рядом с ним и из-за тесноты невольно навалился на него, а он ругался:
— Ты, мать твою, пидор…
Наконец кто-то сказал ему, что я журналист, а не морпех. Тогда он очень спокойно посоветовал:
— Поосторожнее тут, мистер. Пожалуйста, осторожнее.
Недавно его ранили, и он знал, как это больно в первые минуты. Человека взрывом может просто разорвать в клочья, а под обстрелом находится все на территории базы. Дальше на дороге, огибающей штабное укрытие, находилась свалка, где сжигали ненужное снаряжение и форму. Там я увидел такой разодранный бронежилет, что его уже никто больше не наденет. На спине его владелец писал, сколько месяцев прослужил во Вьетнаме. «Март, апрель, май (название каждого месяца накарябано наспех, как попало), июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль» — и всё, список закончился, как часы, остановленные пулей. К свалке подкатил джип, из машины выскочил морпех со скомканной униформой в руках. Он выглядел очень серьезным и испуганным. Какого-то парня из их подразделения, которого он даже почти не знал, убило у него на глазах. Он поднял униформу, и мне казалось, что я его понимаю.
— Ее ведь не отстирать, да? — спросил я.
Он посмотрел на меня так, как будто вот-вот заплачет, и бросил форму в кучу мусора.
— Слушай, — сказал он, — ты можешь взять ее, отчистить и носить после этого миллион лет, и ничего с тобой не случится.
Я вижу дорогу. На ней глубокие колеи от колес грузовиков и джипов, но из-за постоянных дождей они не затвердевают, а у дороги лежит дешевенькая тряпка — накидка, которой только что закрывали тело убитого морпеха. Она пропиталась кровью вперемешку с грязью и затвердела на ветру. Лежит на обочине как отвратительный полосатый мяч. Ветер не сдувает ее, только гонит рябь по лужицам крови и грязи в ее впадинках. Я иду мимо с двумя чернокожими морпехами, и один из них пинает ногой этот отвратительный беззащитный ком тряпья.
— Полегче, паря, — говорит другой невозмутимо, даже не оглянувшись. — Это ты американский флаг топчешь.
Ранним
В пяти километрах к юго-западу от военной базы Кесан, поблизости от реки, составляющей границу с Лаосом, располагался лагерь спецназа. Свое название — Лангвей — он получил от монтаньярской деревушки, которую годом ранее наши самолеты по ошибке разбомбили. Лагерь был больше других таких лагерей и намного лучше обустроен. Он стоял на двух холмах, отстоявших на 700 метров друг от друга, и жилые бункеры с большей частью людей находились на ближнем к реке холме. Там служили двадцать четыре американца и больше четырехсот вьетнамцев. Укрытия были глубокими, прочными, с трехфутовыми бетонными подушками сверху, и казались неприступными. И как-то ночью на этот лагерь вдруг напали северовьетнамцы и взяли его. Взяли ловко, как это им удалось до того лишь раз, у реки Дранг, атаковав расчетливо и с неожиданно хорошим оружием. Девять легких советских танков — Т-34 и Т-76 — двинулись с востока и запада и внезапно подошли к лагерю. Американцы даже сначала приняли звук их двигателей за забарахливший лагерный генератор. В бойницы и вентиляционные отверстия бункера полетели противотанковые пакеты, удлиненные подрывные заряды для проделывания проходов в проволочных заграждениях и минных полях, полился слезоточивый газ и — самое страшное — напалм. Скоро все было кончено. Американского полковника, прибывшего инспектировать Лангвей, видели с гранатами в руках. Потом его ранило. (Он выжил. Здесь даже слово «чудо» не подходит.) Погибло от десяти до пятнадцати американцев и около трехсот солдат из числа местных жителей. Немногие уцелевшие шли всю ночь, просочились через северовьетнамские позиции (кое-кого потом подобрали вертолеты) и добрались до Кесана уже после рассвета, и говорят, что они совсем обезумели. И в то самое время, когда шел бой в Лангвее, Кесан подвергся самому сильному артобстрелу за всю войну: за ночь упало полторы тысячи снарядов, то есть по шесть в минуту, а сосчитать эти минуты вряд ли кто смог.
Морпехи в Кесане видели, как пришли уцелевшие защитники Лангвея. Видели их и слышали, как они подошли к подразделению спецназа, где этих ребят сначала держали на мушке, видели их лица и расфокусированные взгляды и тихонько все это между собой обсуждали. Боже, их атаковали танки! Танки! И теперь, после Лангвея, всем мерещился лязг гусениц. А ночным патрулям чудились летающие над нами, как привидения, вражеские вертолеты. А следы в долине реки Шау, слишком большие для грузовиков? И как не вспомнить о слепом фанатизме атакующих, их безумно выпученных глазах (точно обкурились травкой), северовьетнамцы прикрывались, как щитом, гражданским населением, приковывали себя к пулеметам, легко жертвовали собой и ни в грош не ставили человеческую жизнь! Официально морпехи не видели никакой связи между взятием Лангвея и Кесаном. А между собой ужасались, что Лангвей оказался для противника таким лакомым куском — куском, которым овладели отчаявшиеся ничтожества, причем все произошло именно так, как мы и предполагали. Все всё прекрасно понимали, а штабных полковников и майоров журналисты на брифингах встречали смущенным молчанием. Кто-то не любил нагнетать страсти, кому-то нечего было сказать, но после Лангвея в воздухе витал один жизненно важный для Кесана вопрос. Он вертелся на языке и у меня, я несколько месяцев буквально сходил с ума, так мне хотелось его задать. Полковник (хотел я поинтересоваться), это всё чисто гипотетические рассуждения, но хотелось бы понять: что, если все эти азиаты, которые, по вашему мнению, где-то далеко, на самом деле гораздо ближе? И если они вдруг предпримут атаку еще до того, как муссоны переместятся на юг, какой-нибудь туманной ночью, когда наши самолеты просто не смогут подняться в воздух? Что, если им действительно нужен Кесан, нужен позарез, и они готовы преодолеть три ряда колючей проволоки, и у них есть немецкие ножницы, чтобы ее разрезать, если они побегут, ступая по трупам своих солдат, как по помосту (вы ведь помните, полковник, азиаты с успехом применяли эту тактику в Корее), покатятся волнами, человеческими волнами, и в таком количестве, что стволы наших пулеметов пятидесятого калибра раскалятся докрасна и расплавятся, а все винтовки М-16 заклинит, и все они пройдут через минные поля? Что, если они уже сейчас движутся к центру базы под прикрытием своей артиллерии и благодаря обстрелу наши несчастные окопчики и бункеры, которые ваши морпехи наполовину не доделали, окажутся бесполезными? Что, если уже приближаются первые на этой войне МиГи и Ил-28 и бомбят командный бункер и взлетно-посадочную полосу, медсанчасть и наблюдательную вышку? (У них же народная армия, черт побери, так, полковник?) И если их тысяч двадцати или даже сорок? И если они преодолеют любую преграду, которую мы создадим на их пути… и будут убивать все живое — обороняющихся или отступающих людей? И возьмут Кесан?
А потом начали твориться странные вещи. Однажды утром, в разгар сезона муссонов, на рассвете засияло солнышко и светило весь день. Небо было чистым, ярко-голубым, такого в апреле еще никто в Кесане не видел, и вместо того, чтобы вылезать из укрытий, поеживаясь от холода, морпехи скинули сапоги, брюки и бронежилеты и перед завтраком выставили напоказ свои бицепсы, трицепсы и татуировки. Очевидно, опасаясь американских бомбардировок, северовьетнамцы почти прекратили артобстрелы, и все знали, что могут какое-то время ничего не опасаться. На несколько часов наступила передышка. Помню, на дороге стоял капеллан по имени Стуббе и с нескрываемым удовольствием от произошедшего чуда осматривал базу. Горы вовсе не походили на те горы, которые таили в себе столько опасности прошлым вечером, и накануне днем, и во все предыдущие ночи. В утреннем свете они выглядели вполне мирно, словно можно было пойти туда погулять после обеда, прихватив с собой кулек яблок и какую-нибудь книжку.
Сам я прогуливался по территории 1-го батальона. Еще не было и восьми часов, и я слышал, как позади меня кто-то что-то напевает. Сначала до меня долетала только одна фраза, повторявшаяся через короткие промежутки времени, и каждый раз при этом кто-то смеялся и просил поющего заткнуться. Я замедлил шаг и позволил им нагнать меня.
— Ну почему я не сосиска венская? От Майера от Оскара? [88] — пропел голос рядом со мной. Он звучал очень грустно и одиноко.
88
Оскар Майер — знаменитый чикагский производитель мясных изделий. Заканчивается песенка так: «…Будь я сосискою — и все б меня любили».