Новые работы 2003—2006
Шрифт:
Чуковский, например, впрямую связывал появление школьного «полублатного языка» с тем, что детям «опостылели» фразы из учебников литературы – «типичные представители», «наличие реалистических черт», «показ отрицательного героя», «в силу слабости мировоззрения» – т. е. другой полюс:
«Дети как бы сказали себе:
– Уж лучше мура и потрясно, чем типичный представитель, показ и наличие» (Чуковский 1962, 194).
Так в описанном Н. Долининой эксперименте старшеклассники обнаружили, в сущности, что ниша между «типичный представитель» и полублатным языком ничем не заполнена. Там – пустота – то самое «безмерно большое, покамест пустое и не занятое место», о котором пишет в 1958 году Пастернак.
2
К.
«Отовсюду слышны голоса, что до недавнего времени изучение литературы превращалось у нас в унылое зазубривание готовых формулировок и схем…» (Чуковский 1962, 104).
И ему, и его читателям более или менее ясно, что «унылым зазубриванием готовых формулировок» проникнуто всё изучение гуманитарных предметов как в средних, так и в высших учебных заведениях и все вообще публичное говорение; надеялись хотя бы немного улучшить дело.
Оценим суждение о языке школьников одной из читательниц статей Чуковского:
«Страшно не то, ‹…› что молодежь изобретает особый жаргон. Страшно, когда, кроме жаргона, у нее нет ничего за душой. Я тоже была “молодежью” в 1920–1925 годах, у нас тоже был свой жаргон, пожалуй, похуже теперешнего. ‹…› Но это была наша игра: у нас “за душой” была ранее приобретенная культура. Если человек с детства знал Льва Толстого, Чехова, Пушкина, Диккенса, он мог, конечно, баловаться жаргоном, но ему было что помнить… Если же помнить нечего, если человек знает только жаргон и не имеет представления о подлинной человеческой речи…» -
то есть владеет только РЯ и советской публичной речью. [540]
Записи исследователей РЯ делались в 60-е и, видимо, начале 70-х. Разговорная речь этого времени – разболтанная, небрежная, со множеством неряшливых построений, которых, во всяком случае, не допускали в свою речь люди начала ХХ века, знавшие с детства классиков и владевшие литературной нормой – возможно, еще и в 30-40-е годы, хотя неизвестно, насколько отступали они от своих норм в середине 30-х или в конце 40-х годов. В те годы еще сохранялось, как нам представляется по косвенным источникам (хотя бы по родственной и дружеской переписке тех лет, повествованию многочисленных мемуаристов), определенное двуязычие в обществе – публичная речь была уже советской или с большими вкраплениями советского, а частное общение образованных людей отличалась как от официозной речи, так и от просторечия – ненормированной разговорной речи людей малообразованных. [541] Полагаем, что соотношение КЛЯ и публичной речи советского времени остается важнейшей не только не решенной, но еще не поставленной проблемой лингвистики.
540
Чуковский К. И. Указ. соч. С. 106. Ср. слова П. Я. Черных об уважении «к заветам классиков», а также Ю. Д. Апресяна: «…В результате семидесяти лет идеологического насилия над культурой было почти полностью элиминировано влияние на язык высокого искусства слова» (Материалы почтовой дискуссии по проблеме «Состояние русского языка». М., 1991. С. 38).
541
Сошлемся на Л. Крысина, который выделяет два типа просторечия – связанная с диалектами речь горожан старшего возраста, не имеющих образования (или имеющих начальное), и речь горожан среднего и молодого возраста с незаконченным средним образованием, чья речь лишена диалектной окраски (Крысин Л. П. Социолингвистические аспекты изучения современного русского языка. М., 1989. С. 56).
В последние сталинские годы явно убывает из слышимого обихода сохранявшая очертания литературного языка разговорная речь средней русской интеллигенции (собственно, в немалой степени вместе с ее носителями – «повторниками», т. е. арестованными повторно), где книжность (латинские поговорки etc) переплеталась с элементами народной образной речи. Ее все больше замещала усредненная, стертая речь, пропитанная элементами городских (вплоть до блатного) жаргонов и бюрократического языка – к нему как бы терялась чувствительность, как и чувствительность к просторечной грубости в сугубо официальной речи. [542] А в то же время шло сужение синонимических возможностей – иначе чем объяснить широкое
542
См. примеры на «вовлечение просторечных слов и оборотов в литературную речь», не обусловленное «никакими специальными целями стилизации, речевой характеристики персонажей и т. д.» – сегодня, в неподцензурных условиях, можно было бы определить эту цель как сознательную государственную политическую грубость, направленную вовне: «Владелец сей длинной аристократической фамилии известен тем, что долгое время отирался в США…» (из «Комсомольской правды», 10 сент. 1953), «А наши партнеры, признавая, что соотношение сил изменилось не в их пользу, все еще хотят верховодить в международных органах…» (из «Правды», 1961) (Русский язык и советское общество, 63. Курсив авторов). В последние годы эта сознательная грубость на глазах возвращается в язык власти, начиная с самых верхних ее этажей.
Нечто близкое (при разных исходных позициях) происходит с выходцами из деревни. Состоявшаяся в 1920-30-е годы замена их образной крестьянской речи «обезьяньим языком» начала сложно сказываться и на речевом поведении других слоев населения: в условиях значительной перемешанности населения эти слои – взаимопроникаемы; «разноязычные» люди вынуждены к средневековой коммуникации, и сохранение «правильной» речи ее затрудняет. Сказывалось и отсутствие гражданского общества, а значит – площадок для свободных дискуссий и, соответственно, условий для выработки индивидуальных манер публичной речи.
Записи исследователей разговорной речи, делавшиеся в 60-е годы главным образом среди людей с высшим образованием, зафиксировали, среди прочего, уродливые словообразования – «У вас хорошая картошница…» (о женщине, продающей «с доставкой на дом» картошку), «Меня губит бесстолье. Я без стола не могу работать». Цитируя эти примеры, мы в 1972 году в осторожных формулировках подцензурного печатного текста пытались передать свою оценку ситуации. [543]
Оторвавшись от живой образности народной речи, этот речевой пласт сторонился и заведомо официозного, «хозяйского» слова, идеологическую и, возможно, эстетическую чуждость которого носители среднеинтеллигентной речи с середины 50-х достаточно хорошо ощущали. Это отличило их от вышеупомянутых носителей городского просторечия, скорее стремившихся к нему притулиться, – именно в этом их стремлении и кроется, как уже говорилось, «разгадка» канцелярита.
543
«Рискнем высказать предположение, что это та свобода обращения с языком, которая идет от бедности. Средняя городская интеллигенция обладает сейчас довольно узким запасом лексики, сосредоточенной к тому же в немногих сферах (профессия; “культурное развлечение” – кино, книги; быт – отсюда “безмагазинные” куски улицы, “безнянье” и проч.). Средства народной образности, богатейший пласт народной лексики – все это для нее в значительной степени утрачено…» (из нашей статьи «Заметки о языке современной прозы», напечатанной в «Новом мире», 1972, № 1; см.: Чудакова М. Избранные работы. Т. 1. Литература советского прошлого. М., 2001. С. 274).
IХ. Ирония и мат
1
Стандартизация, остановленность публичной советской речи, ее категоричность, императивность, непреложная авторитетность – при нараставшем ощущении идеологической выхолощенности (еще одно из значений зафиксированной Пастернаком «пустоты») и чуждости «обычным» носителям русского языка – вело к отталкиванию от нее с большой силой. И находящаяся на другом полюсе непубличная разговорная речь приходила при этом в столь хаотическое состояние, что это заставило, как мы видели, правомерно заговорить о другой языковой системе.
Литературный язык в течение нескольких десятилетий применения его в публичной сфере получил такой сильный отпечаток официозности (= советскости), что с середины 50-х людям уже претила мысль об использовании его в разговорной речи в домашнем и дружеском кругу.
К этому же времени (мы имеем в виду 50-е годы) уже давно была потеряна живая связь носителей литературного языка с письменными источниками предшествующей культуры – философскими, публицистическими текстами, и даже в немалой степени – с классической литературой. Эта связь разрывалась еще в школе благодаря языку и методологии учебников литературы (продемонстрированному в книге Чуковского).