Новый Мир (№ 1 2009)
Шрифт:
Он звездами ведом
И нравится планетам.
И как бы жизнь его
При этом ни сложилась,
Он ей, как божество,
Оказывает милость.
Немного коньяка
Плеснув на дно бокала,
Он пьет за все века,
Присев к столу устало.
И бледный,
Сумев к стеклу прибиться,
Взирает мотылек
С восторгом на счастливца.
«Блажен, кто посетил сей мир». Тютчев окликает Цицерона, Кушнер — Августа.
Был домоседом, всю жизнь прожил в одном городе, а сменил страну, эпоху, тысячелетье.
Кушнер скользит по струне традиции и заставляет ее звенеть. Он будит голоса поэтов прошлого и окликает будущее. И пока в подлунном мире существует эта струна, голоса сегодняшние будут услышаны завтра.
Видимо, стоит сказать несколько слов о традиционном силлабо-тоническом стихе — таком, как у Кушнера: с точной рифмой, регулярной строфикой и отчетливым метром. Один из них вынесен в заглавие книги: «Облака выбирают анапест». Выбор делает, конечно, не поэт (субъект), а природа (объект), а поэт этому выбору только следует. Анапест — самый, пожалуй, популярный трехсложный размер русской поэзии. Можно вспомнить посвященные ему строки Владимира Набокова: «И тогда я смеюсь, и внезапно с пера / мой любимый слетает анапест, / образуя ракеты в ночи, так быстра / золотая становится запись». Набоков тоже отправляет анапест в небо — к облакам.
Юрий Тынянов в «Проблеме стихотворного языка» предложил сравнить «свежую» и «стертую» рифму и задался вопросом: можно ли сказать, какая из них лучше? Ответ кажется очевидным: ну конечно, «алиби — палубе» лучше, чем «времени — темени». Но Тынянов как раз с этим-то и не соглашается: говорить, что неожиданная небывшая рифма лучше, чем рифма многократно использованная, — некорректно. Он замечает, что при использовании традиционной рифмовки читатель ее угадывает и как бы проскальзывает в будущее, где его ожидание оправдывается, а встречая неожиданную рифму, читатель всегда возвращается назад, чтобы ее подтвердить. Поэт волен использовать и то и другое читательское восприятие. И ни один метод не хуже.
Подобное рассуждение можно использовать для сравнения традиционной и авангардной поэзии. Традиционная поэзия всегда забегает (заглядывает) в будущее, использует инерцию движения, указывает дорогу, а авангардная поэзия постоянно возвращается назад, поднимает архаические пласты языка, ищет опору в прошлом (чем глубже, тем лучше). И если авангардная поэзия этой опоры не находит, она повисает в пустоте, и тогда слово значит только то, что оно значит в минимальном контексте, и уже не является «культурным кодом» (Лотман), который пронизывает время и преображает пространство.
В традиционной поэзии крайне трудно сказать что-то только свое — она работает с тяжелыми, напитанными тысячелетним смыслом словами, а они слишком самодостаточны, чтобы подчиниться своеволию поэта. Но если сказать свое удается, смыслы прорастают, как воздушные корни языка, обживающие (угадывающие, населяющие) будущее. И когда мы туда придем — встретим добрых знакомых.
На
Кушнер — поэт традиционный, а значит, поэт, прощупывающий будущее.
В «Барельефе» посетитель музея увязает в другом времени и пространстве и превращается в греческого воина. Здесь с пересеченьем времен связан другой момент поэтики Кушнера: метаморфоза пространства.
У Кушнера много стихов, в которых поэт как бы натыкается на предмет, насекомое, птицу, человека и вдруг преображается сам, переселясь в чужое тело, получая иное существование. Поэт догадывается, что чувствует звезда: «Я свет на веранде зажгу, / И виден я издали буду <…> Тогда и узнаю, тогда / Постигну по полной программе, / Что чувствует ночью звезда»; или представляет, как случайно залетевший в комнату шмель, которого поэт бережно вытолкнул в окно, возвращается домой и рассказывает о чудесном спасении.
И тогда душа становится конькобежцем:
Он летит, выбрасывая руку,
Ногу ставит за ногу, кренясь,
Презирая горе и разлуку,
Обрывая с этим миром связь.
Только лед и только чудный скрежет,
Только чудный скрежет, только лед.
И душа, как этот конькобежец,
Подалась всем корпусом вперед.
Пробегая скользкою межою,
Отражаясь в матовом стекле,
Видишь, тело может стать душою,
Прислониться к небу на земле.
Я люблю евангельские притчи
С обращеньем к данности земной,
Преломленье это полуптичье
Длинных рук, лежащих за спиной.
Это почти фетовские «Ласточки»: «Вот понеслась и зачертила — / И страшно, чтобы гладь стекла / Стихией чуждой не схватила / Молниевидного крыла».
И конькобежец с его «полуптичьими» руками так похож на ласточку.
Метаморфозы времени и пространства приходят к неизбежному пределу. Кушнер пишет, вспоминая о Гёте: «Он перед смертью смерть назвал / Порой великих превращений. / Как будто он тайком менял / Немецкий свой разумный гений / На нечто большее. На что? / Когда умрем, тогда узнаем». Это последнее преображение, последний побег из времени.