Новый Мир ( № 1 2013)
Шрифт:
Вот говорят много о ветеранах, кто воевал — я им дань отдаю. Но ведь женщины-то, которые одни остались, — они-то что пережили?
Я помню, война была: выйдешь — волки ходили. Прямо вот — волков видели. Ночью корова во дворе: «ду-ду-ду, ду-ду-ду!..» Мать: «Ой, ой, у соседки вчера волк овец трех зарезал! И моих, наверное, всех...» — а во двор выйти боится: темно, да еще и слепая…
Утром встала, Богу молится… Выходим, смотрим — в заборе вот такая огромная яма! Волк прокопал. Корова стоит вся мокрая, дрожит,
Я это запомнила на всю жизнь: ночь холодная, зимняя, война, отец на фронте… Во двор боимся выходить: темнота…
Или, помню, теленок на улице перемерз: мать в дом его принесла, а он начал околевать… Боже мой! Как она упала перед иконой, как Богу молилася: «Господи! Спаси!» Если она теленка не сдаст — значит, семья на весь год голодными остается. Деньги-то не давали в колхозе, но хлеб какой-то давали, зерно давали…
Мы, дети, болели, с температурой валялись на печке — на нас никто внимания не обращал, а за скотину вот так она переживала...
Сейчас говорят: «В детдомах детям плохо». А я завидовала детдомовским детям. Они были ухоженные, даже во время войны, были чистенькие, они имели свой огород, свиней разводили... А мы ходили гнилую картошку искали по полю. Сестра с тридцать девятого года, я с тридцать седьмого. Она всегда радовалась, что мы больше всех понабрали. Мать из-под снега эту гнилую картошку — толкла, кашу какую-то нам варила…
И старшая сестра тоже — они три подружки ходили в поле работать. Копали картошку, копали капусту... Приносили кусочек капусты, чтоб щи сварить. А с поля нельзя было брать, вы знаете. Они прятали эту капусту вот здеся, под телогрейку. Осень, все ледяное. И обе эти старшие девочки умерли от воспаления легких.
Но самый-то голод — вы знаете, когда наступил? Уже война кончилась, это был сорок восьмой год. Ой, какой это голодный был год, это что-то невероятное. Из Саратовской области шли к нам люди, лягушек ели, и голубей ели, и грачей ели... Ребята пухли… Столько ходило голодных, нищих, на гармошке играли, просили… А больных людей — заставляли брать в дом. Если на улице человек лежит — насильно в дом приводили, и не имел права выгнать. А кормить-то их — чем?
Я помню, пришел брат и говорит: «Папань, там бабушка одна лежит у нас в сенях». Ну, отец бригадиром был, он пошел к председателю колхоза — ее у нас взяли...
Отец — огородник был страшный. Насажал, говорит: «Ребята! небось не помрем. Свеколка вылезла, и огурчик тоже один появился. Но вы пока не трогайте ничего».
А сестра маленькая была… (Нас всего девять было детей, я восьмая.) Сестре года три: она как услышала про огурец — а сорвать-то он ей не велел! Она пошла в огород, села на коленочки и съела половину этого огурца прям на грядке, а половину оставила, представляете?..
И я тоже, не помню, куда мать ушла… ну, куда-то ушла, а я на эти полки, где посуда-то лежит — ноготочкими всё выковыривала, думала: а вдруг кусочек крошечки
Это вот сейчас мы живем, вроде все недовольные жизнью...
Я девчонкам своим говорю (они за границу ездили отдыхать) — говорю, не выбрасывайте, экономьте там на еде, на пакетах, — они даже слышать меня не хотят…
А напротив нас жила женщина, у нее мальчик, звали Егор. Она взяла с поля несколько картофелин, и ее посадили в остр о х. Не «в тюрьму» говорили, а по-деревенски «острох». Ну, увезли — осталась бабка и этот мальчик.
Мы с мамой пошли посмотреть, что они там в доме-то у себя делают.
Заходим — у нас-то хоть пол какой-то дырявый был, а у них земля и больше ничего. А этот мальчик — он постарше меня был, в первом классе — сидит, привязал катушку такую обычную с нитками, натянул нитки и как будто звонит: телефон у него такой на печке. Говорит: «Алё!..» (А он картавый был.) «Аё! Буянкин?..» (Буланкин — это был у нас участковый района, милиционер.) «Буянкин, пйиежжяй! Бабка мне жъять не дает, а мне жъять хочется!..»
Ты понимаешь, (смеется) жрать ему хочется... Буланкин...
У меня очень жалость к этим детям к бедным. Особенно к деревенским. Они по своей природе умные, всё. Но вот этот быт ихний!.. Ведь это надо видеть, как люди живут там!
Свет электрический дали нам в каком… году в пятьдесят седьмом, наверное… А коротать вечера-то зимние надо в деревне? На пол стелили солому, мать на печке жарила горох, этот горох мы ели. Свету не было, у нас керосиновая такая коптюська. Отец в очках, засаленным пальцем читал книжку. Я плакала над этой книжкой… А как называлась, не знали: корочки не было. Отец ее обернул газетой и написал «Жан-Вольжан».
И еще была моего отца настольная книга — «Тихий Дон». Издание вот такое огромное. Он перелистывал, курил трубку, усы крутил и читал. Вот такая была огромная книжка. Я ее изучила от корки до корки. Аксинья для меня — это что-то!.. И все говорили, я была очень схожа с Быстрицкой. У меня была огромная коса, маленький лоб. В Москве у меня фотография Быстрицкой висела — одно лицо.
Я в Москве живу с четырнадцати лет.
Сестра раньше. В войну ее забрали на трудовой фронт. Окопы рыла, и так в Москве и осталась. А я школу окончила восемь классов, приехала к ней.
Ой, сестра у меня была такая салтычиха! Один раз я взяла семечки, она: «Ты что-о?! Всем показываешь, что ты дура деревенская?! Никогда не грызи семечек!»
Никогда с тех пор семечек не беру.
Жили мы с ней около ВДНХ. Вот так коридор и тридцать шесть квартир, все дети босичком бегали — ну как студенческие такие бараки, как общежитие.