Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
Но задумывались лишь те, кто знал реальность. Да еще и не боялся об этом заявить. А таких среди лидеров Партии народной свободы — не было. Они панически боялись друг друга. Собственной массы. Общества .
Замечателен в этом плане “столыпинский” эпизод кадетской жизни, он известен нам и по другим источникам: по воспоминаниям В. А. Маклакова и по “Красному Колесу”.
“Терпимость Маклакова сближала его с П. Б. Струве. Они оба находили, что пора народному представительству начать работать с правительством. С Милюковым они об этом не говорили, но Милюков подозревал, что в партии завелась какая-то ересь, и подозрительно следил за ними обоими. За Струве с достаточно явным недружелюбием, за Маклаковым мягче. Благодаря своему исключительному
Премьер Столыпин более народных избранников свободен в суждениях и поступках. А партию кадетов он ценит высоко, называет ее “мозгом страны” (кстати, не из непроизвольной ли полемики с премьер-министром родилось гениальное ленинское определение интеллигенции?). И вот Столыпин наладил с “мозгом” деловой контакт.
“Сначала Столыпин попытался подойти к оппозиционной печати. Он пригласил к себе редактора „Речи” И. В. Гессена, чтобы объяснить ему, что кадетская партия неправильно толкует намерения и цели правительства, которое хочет не уничтожить народное представительство, а сотрудничать с ним. Этот разговор ни к чему не привел. Тогда Столыпин затеял тайный роман с „черносотенными” кадетами, как сами себя прозвали кадеты, к которым он обратился. Их было четверо — С. Н. Булгаков, В. А. Маклаков, П. Б. Струве и М. В. Челноков”.
Роман не состоялся. “Милюков <...> смутно догадывался, что помимо его ведома что-то происходит, и зорко следил за четырьмя кадетами”. Глубокая конспирация “черносотенцам” не помогла, сведения об одной из их встреч со Столыпиным проникли в прессу. И началось… “На кадетском озере разыгралась буря. Визит почему-то сразу окрестили столыпинской чашкой чаю, хотя Столыпин их ни чаем, ни чем иным не угощал. Но даже мнимая чашка чаю вызвала у многих глубочайшее отвращение, точно это был зазорный напиток. Такой неприступной чертой отрезала себя оппозиция от власти, что один разговор с премьером уже набрасывал тень на репутацию политического деятеля. Столыпинская чашка чаю надолго осталась символом недостойного соглашательства, нарушения оппозиционного канона”.
Психология освободительного движения — даже не просто военная: переговоры с противником — одна из естественных составных частей нормальной войны. Это психология ненавистнической войны, гражданской .
Таковы кадетские массы. Таковы их лидеры. Конечно, есть среди них и иные. Но по однозначной логике противоестественного общественного отбора Струве, Маклаков все время — на втором плане, в тени. Партией безраздельно правит самовлюбленный Милюков — осторожный работоспособный деятель-аппаратчик, внимательно выслушивающий мнения и в порядке личного творчества усредняющий их. А вот еще ловкий оратор, ныне почти забытый Ф. И. Родичев, рассуждает о родной истории: “За тысячелетнее свое существование Россия не выработала личностей, самодержавие не давало им возможности развиваться, а без личностей не может быть и истории. „Взгляните на земли бывшей новгородской республики. Посмотрите на берега Волхова. Тысячу лет, если не больше, владеем мы ими. Это места старейших русских расселений, а живут, как жили во времена Гостомысла. Все застыло. Лучше не говорить про русскую историю. Ее просто нет””.
“Идеалы права, свободы, гуманности, уважения к личности…” Не в том дело, что провозглашавшим эти идеалы деятелям не удалось ничего достичь, — увы, это мы все знаем и без мемуаров. А важно и поучительно сегодня другое: эти люди, это общество ни к чему гуманитарно-правовому привести Россию и не могли. Толкали они ее — совсем в другую сторону. Насчет милюковского “штормового сигнала” — тщеславное преувеличение. И без него бы прекрасно обошлись. Но все-таки…
Позже, в изгнании, лучшие из них многое поймут. И напишет умный Маклаков, что не все в самодержавной России было так уж плохо. И что даже несокрушимая общественная аксиома — про бездарность царского правительства — тоже, в общем-то, неверна. Да, министры ничего не смогли сделать. Ну а сами мы — разве смогли бы на их месте...
Так
В воспоминаниях Тырковой-Вильямс попадаются робкие, единичные эпизоды-начатки — они могли бы, в принципе, наметить другой путь. Вот воронежский депутат Андрей Иванович Шингарев полемизирует в Думе с Коковцовым, в то время министром финансов. “Когда дело доходило до возражений Шингарева, Коковцов, который был много старше своего оппонента, поворачивался в его сторону и с особой дружественной, снисходительной усмешкой начинал уклеивать и отчитывать любимого противника. <...> В их схватках не было едкой враждебности. <...> Я не читала записок Коковцова, но я очень надеюсь, что он в них упомянул добром своего кадетского оппонента. Между ними установились те необходимые для разумной работы нормальные отношения, какие должны быть между министром и депутатом, даже принадлежащим к оппозиции. К сожалению, такие человеческие отношения налаживались в Думе очень медленно, хотя бюджетные прения неизбежно втягивали, толкали депутатов на реальную работу, которая без сотрудничества с бюрократией была невозможна”.
Но такого было мало. Слишком мало. Другой путь не состоялся. Земский же врач Андрей Шингарев был в январе 1918 года убит на койке Мариинской тюремной больницы. Убивали его несколько часов. Другой жертве, юристу-конституционалисту Федору Кокошкину, революционные матросы долго стреляли в рот. Вряд ли дезертирское стадо совсем уж не умело обращаться с оружием — дело, конечно, в другом. Чуть позже, на Гражданской войне, простой, не сопровождающийся невыносимыми пытками расстрел жертвы красных будут воспринимать как помилование, как акт гуманизма.
Так что была та тюремная ночь — репетицией близкого будущего.
“Как известно, история ничему не учит”. Впрочем, никому не известно, соответствует ли действительности этот стереотипный афоризм. Как измерить влияние на мозги людей неиссякающих потоков исторической литературы? И литературы “типа исторической”, разумеется, тоже… Несенсационная, сдержанная книга Тырковой-Вильямс не произведет в мышлении кардинального переворота. Но в нашем постижении предкатастрофных реалий она может сыграть свою отрезвляющую роль. Думается, сам автор счел бы такую роль значительной и важной.
Валерий Сендеров.
Время отложенное и раздробленное
Татьяна Щербина. Запас прочности. Роман. М., ОГИ, 2006, 288 стр. (“ОГИ-проза”).
Александр Бараш. Счастливое детство. Ретроактивный дневник. М.,
“Новое литературное обозрение”, 2006, 200 стр.
Темы детства и детского в более широком смысле, при всей своей укорененности в постромантической культуре, становятся важнейшими, чуть ли не центральными в самых различных аспектах современной словесности. К примеру, немаловажен здесь разговор об инфантильной оптике, характерной в основном для молодой (но не только) русской поэзии: мне приходилось об этом писать и даже дискутировать с Игорем Шайтановым1.
Детство возникает как объект манипуляции, или как метафора, или как своего рода регрессивная или вневременная утопия. Наряду с этим затрагивается и отрочество, странный момент пред-инициации, в нашей (то есть вообще современной) культуре навеки отложенной (школа, армия, институт берут на себя инициационные функции, но выводят их из пространства сакрального). В антропологии подобное состояние называется “зоной перехода”, но своего рода отложенное пребывание в этой переходной зоне порождает особые психотические типы — и особые виды текстов. “Алиса в Стране чудес” Л. Кэрролла и фильм “Гостья из будущего” (или, во втором случае, “Приключения Электроника”) — произведения абсолютно разной прагматики, но занятно, чем они порождены и от чего отталкиваются: первое — от викторианской морали, вторые — от позднего совка, формально также вполне пуританского. Максимально негибкие, ханжеские, изымающие тело из пространства говорения, культуры эти парадоксальным (но и вполне объяснимым) образом создают сказки, построенные на поиске высших проблем ребенком — и на мерцающем, запретном, непроизносимом эротизме самого состояния предвзрослости.