Новый Мир (№ 2 2008)
Шрифт:
В дневнике-1963 вспоминается эта концовка как бы с чувством нечистой писательской совести15. Он воспользовался подсмотренной в жизни деталью (нелепо торчащие башмаки) и усилил ее в изложении — и вот он переживает эту концовку как недостаточно оправданную этически и рождающую стыд за работу слишком доступными и эффектными, сильно действующими приемами. Автор эту свою неудачу переживает теоретически и не перестает прорабатывать творчески. Рассуждение об Ахиллесе и черепахе здесь в центре.
Смерть персонажа в рассказе 1959 года — кукольная, как и все «люди, которые...» в этих первых рассказах, и в этом есть ужас. Распростертое тело Левы Одоевцева в романе, которое автор волен умертвить и воскресить, и здесь же он на страницах это решает, — тоже кукла в его руках. Но это теперь в самом деле
Вопрос в литературе существовал всегда, и большая литература тогда и была большой, когда решала его безошибочно — не только с Анной Карениной, заслужившей, скажем жестоко, смерть под колесами, или князем Андреем, исчерпавшим свою жизнь в романе («он слишком хорош, он не может, не может жить» — решает Наташа), но и с Петей Ростовым, не исчерпавшим и не заслужившим. Друзья мои, вам жаль поэта ... Вяземский заметил на эту строчку автору, что «вовсе не жаль», потому что автор сам его вывел насмешливо — «романтической карикатурой», — и Пушкин смеялся, будто бы соглашаясь16. Однако поставил эту смерть в центр романа, обусловив ею судьбы оставшихся жить героев и усилив ее, размножив в тексте, где младой певец умирает еще прежде смерти, и также от руки Онегина (от его ножа) в сне Татьяны, и дважды совсем по-разному в двух разноречащих гипотетических вариантах, пошлом и героическом, несостоявшейся жизни. «Ленский как бы убит один раз предварительно, другой — по-настоящему и еще раз умирает посмертно»17. Кажется, должен быть интересен такой анализ и Битову-пушкинисту, и Битову-романисту, размышляющему в «Ахиллесе и черепахе» об «авторском произволе над распростертым, бездыханным телом» героя.
Пушкинский произвол над подобным телом оказался весьма убедителен как поэтическое решение, что особенно обнаружилось при скорой гибели самого поэта-автора, когда следующий поэт отпел его, как Пушкин поэта-Ленского, — Как тот певец, неведомый, но милый ... Столь убедительной смерти героя нашему современному автору — лишь позавидовать. Смерть — целое число! — как сказано в одном из стихотворений Андрея Битова, а целых чисел в дробном мире автора недостача.
У автора Битова есть размышление о великой традиции изничтожения литературных героев в прежней литературе и о кризисе этой традиции у писателя наших дней18. Герой романа «Пушкинский дом» не заслуживает убедительной смерти, вместо нее он заслуживает рефлексии автора над проблемой как над его, героя, распростертым телом (вот где автор его «распинал»). Я не умер, я не умер, я не умер — вот мотив! Неужели это в сумме означает, что я жив? — это тоже из стихов (на смерть Высоцкого!). Герой заслуживает иного проявления авторского произвола и авторской власти — нравственной пытки под взглядом автора и читателя. Таково ведь отличие литературы от жизни, по Битову, что с героя у автора спроса больше, «чем с себя в снисходительной практике жизни», и куда комфортабельнее читателю вместе с автором «в темном зале, чем ему, залитому на своей площадочке светом совести у всех на виду».
Таково для автора-теоретика Битова нравственное превосходство литературы с ее большей «порядочностью» — так способен он выразиться — над «беспринципностью и халтурностью жизни».
В темном зале и светом совести ... Со времен «Пенелопы» мы помним эти битовские нравственно-световые эффекты: «…и вот ему оторвали корешок, и вот он стоит в фойе рядом с девушкой, ярко освещенный и у всех на виду» — мотив получает развитие вплоть до последней сцены, где он скрывается в темноте подъезда и видит ее в рамке двери на залитом солнцем Невском, а она глядит на него через эту границу света и тени и все понимает. Этому «на свету» соответствует кошмарно-сновидческий вариант ситуации — «без штанов»: «Встаешь, к примеру, чтобы выйти из автобуса, а оказывается, что ты без штанов. В ватнике, к примеру, а без штанов».
Встаешь,
Ситуация власти автора над героем занимает писателя Битова чрезвычайно, и в литературном мире его она развернута с юмором и вполне всерьез. Она так его занимает, что объявленная и не написанная им повесть должна была называться «Общество охраны героев» (от авторов) — эту повесть на протяжении многих лет анонсировал «Новый мир», но так она и не появилась, а рождена была идея такого общества («в какой-нибудь прекрасной стране, еще более прекрасной, чем Англия») еще в романе. Смерть героя от автора — крайний случай проблемы, но и моральная вивисекция автора над героем тоже относится к ней. Это дело авторской совести в большей мере, чем в отношениях с живыми людьми, — решает автор, таков этический статус его авторской власти. Центральный пункт ее проверки — проверка литературного авторства как обоснованной и оправданной, как бы законной власти. Или же — узурпации власти.
Так что такое вот философское недоумение автора маячило за концовкой раннего рассказа, которую так тогда автор переживал. Те первые вещи давали картину бессвязной жизни и бессвязной также в этой концовке смерти. Десятилетие с лишним спустя на глазах улетающего Монахова — бессвязная, тоже случайная смерть. Но — «Нелеп был случай — но не смерть». Тоже бессвязная смерть, но в связном контексте существования улетающего Монахова, минутами переживающего свою жизнь без любви (не люблю ни ее, другую, близкую в эту минуту, ни жену, далекую, ни себя) как прижизненный ад, а любовь, какая была и прошла, а он не умер, — как пережитую благополучно более или менее смерть при жизни. «„Вот тогда я и умер, когда не умер”, — спокойно успел подумать он».
В те же годы мы романтически волновались, слушая: ... И заслушаюсь я и умру от любви и печали, / А иначе зачем на земле этой вечной живу ... Вертер-шестидесятник в голосе Окуджавы, но и путь улетающего Монахова начинался на полюсе «почти Вертера», неуклонно склоняясь затем на полюс «почти Самгина»20. С сентиментальным романтизмом шестидесятничества Андрей Битов расходился-расставался — исторически, можно сказать, расставался — в лице своего героя. Но в диагнозе сохранялся и вертеровский мотив-критерий: герой и умер тогда, когда не умер от любви и печали.
Свою формулу нравственной ответственности за смерть героя автор Битов нашел на собственном писательском пути. В рассказе 1959 года он за кукольную смерть в концовке как бы не отвечал. В «УлетающемМонахове» за случайную смерть неизвестного персонажа под крылом самолета должен ответить. «Нелеп был случай, но — не смерть». Неизвестный солдат под крылом напомнил герою соперника-мальчика, Ленечку, который любит, как он не может. «Случай в образе Ленечки» («Сразу оговоримся: это был не Ленечка») выбежал перед ним как жертва, которую смерть взяла взамен него, не умершего от любви и печали. Было уже в большой поэзии — Несчастной жертвой Ленский пал . Тоже было жертвоприношение в центре романа (мысль В. С. Непомнящего), означившее расставание автора с частью собственной души, с «поэтическими» ее «предрассудками», как прозаически комментировал их поэт. И тоже было жертвоприношение поэтического в этом смысле персонажа взамен проблемного героя.