Новый Мир (№ 2 2010)
Шрифт:
Но в русской литературе эта традиция Возрождения никогда не существовала. Напротив, русские «похабные» сказки, Кирша Данилов, Иван Барков и т. п. усилили маргинальное положение российского сквернословия. По этой причине введение языковых непристойностей стало возможно лишь как эпатация пролетария, рантье или профессора — скучная задача, которая быстро превращается в болезненную монотонность (в психиатрии известны примеры так называемой устойчивой копролалии , когда спятивший пациент изрыгает фразу из пяти слов, из них четыре — непристойны).
Вероятно, литературный процесс современного русского литературного языка покажет, способен ли он ассимилировать непристойную речь как художественный элемент.
—
Как вы сами определяете роль и место Москвы в вашей жизни?
— Хотя моя русская жизнь действительно прошла в Москве, тем не менее я редко жил в ней. В те времена найти то, что называлось отталкивающим словом жилплощадь , было сложней, чем провести ночь на шпиле Эйфелевой башни. Ббольшей частью я обитал в пригородных селениях, в десяти-пятнадцати километрах от Москвы, — в традиционно русских деревнях, основательно разоренных за полвека советского режима.
Напомню, что по советским законам всякий наем без прописки на этой пресловутой жилплощади был незаконным и прописка, это тоталитарное новшество в российской истории, допускалась лишь в матримониальном случае. Добрые местные души, превосходно знавшие сей закон, безо всякой практической цели, но с успехом пользовались этим сомнительным знанием. Тем более что такие понятия, как законная аренда, юридический договор, определяющий права квартиранта и его обязанности, были не более вероятны в условиях беззакония и бесправия советского режима, чем, например, декларация прав человека у ацтеков. Случалось, что вы не успевали затворить за собой дверь в новое жилище, как в нее бил сапогом страж порядка (доносы неслись со скоростью, превышающей электронный лёт посланий по Интернету). У бедной домовладелицы зеленело лицо от страха, у незадачливого квартиранта был вид арестанта.
В особенно неприятных ситуациях я часто находил приют у моего доброго знакомого, Владимира Павловича Прутского, в Вострякове, близ Москвы. Он жил в небольшом доме с женой и матерью, Клавдией Петровной (между прочим, ее первым мужем был известный в свое время литературный критик Алексей Яковлевич Цинговатов, состоявший в переписке с Блоком). Славные и скромные русские люди, сохранившие доброту и достоинство в условиях, которые, казалось бы, исключали и то и другое. В «Портрете в сумерках» я частично подарил их дом и сад моему печальному персонажу, Алексею Лексу.
...Представьте себе покойную проселочную дорогу, которая прихотливо меняет свою длину в зависимости от времени года, — бесконечная в изморозь и вьюгу, кратчайшая в майский благоуханный вечер. По обеим сторонам видны избы (летом они называются дачами, хотя они больше напоминают неказистые амбары). Огороды, яблоневые рощицы, вишневые сады и островки смешанного леса смягчают их непривлекательность. Беззубые частоколы (многие колья исчезли неведомо куда) и заборы безнадежного серого цвета окружают их. Перед некоторыми домами возносятся дубы (как перед домом Владимира Павловича), не менее величавые, чем тот, под которым вершил суд святой Людовик. На полпути к дому — единственный продовольственный магазин поселка, предлагавший покупателям болгарский горох в нелепо гигантских консервных банках. Иных товаров не было. Единственная примечательность этого селения —
Вы приближаетесь к дому, наполовину скрытому дубом. Он прекрасен и полезен, поскольку является лучшей рекламой для столичных жителей в поисках дач. Калитка давно грозит слететь с петель, но В. П. никак не может приобрести нужную металлическую деталь, чтобы укрепить ее. Вы поднимаетесь по пяти ступенькам и оказываетесь в просторной комнате, в которой володеет и княжит идолище дома — печь, облицованная, как шутит В. П., старорежимным кафелем. По этой причине зимой она стойко выносит почти мартеновскую температуру. Советский кафель давно превратился бы в печеный картофель. У хозяина дома отношение к печи как к старой, капризной, но почтенной особе. Иногда кажется, что ему хотелось бы обратиться к ней на «вы». Зимой, раз в месяц, грузовик доставляет драгоценный груз — уголь, невероятно дорогостоящий и, вероятно, ворованный. Эта печь — не только источник тепла, но и участливый свидетель дружеских бесед вдали от лютого ока государства и ледяных февральских ветров.
Дверь слева ведет в хозяйские покои, справа — в крохотную комнатку, которая привела бы в восхищение спартанца ( st1:metricconverter productid="9 кв. м" w:st="on" 9 кв. м /st1:metricconverter ). Письменный стол, не старинный, но попросту безнадежно состарившийся. Ему пришлось потесниться, чтобы вместить кровать и стул. Иной мебели не предполагается. Ближайший колодец находится в двухстах метрах, и в зимний солнечный день его ледяная утроба напоминает радужный короб. Ведущая к нему тропинка глаже конькобежной трассы. Что касается туалетных удобств, то они находятся в самой дискретной части сада и способны привести в отчаяние даже нетребовательного алеута. Все же по сравнению с «углом, который сдается одиноким» (такова была обычная формула редких объявлений, и площадь этого угла вмещала разве что угол, в который можно было поставить шалуна школьника), комнатка в доме В. П. была сущим раем. Оплата этого рая — более чем дружеская, 20 рублей в месяц.
— Слово «рай» здесь все-таки следовало бы взять в кавычки. Культ честной бедности прекрасен на бумаге, но в жизни отнимает гигантское количество впустую потраченных времени и сил…
— У некоторых моих московских приятелей положение было не многим лучше. Большинство из них тогда обитало в подвалах, но поскольку в эпоху торжествующего социализма не подобало жить в помещении, предназначенном для хранения угля, то их именовали полу подвальными. В таком подполье жили, например, художники Игорь Куклес и Дмитрий Плавинский. Поэт Володя Петухов нелегально провел несколько свирепых зимних месяцев в теплой котельной, которую он преобразил в свой рабочий кабинет — с небольшим столиком, без электричества, но с керосиновой лампой. К счастью для Володи, рабочий котельной был пьянчуга и за небольшую взятку позволил моему барду провести зиму в тепле. Летом бездомный Петухов нередко ночевал на Казанском вокзале (подобный опыт городского скитальца живо описал в своей книге «Я здесь» Дмитрий Бобышев) и жаловался на милиционеров, которые сгоняли его с уютной скамьи и выставляли на площадь трех вокзалов.
«В то время боное былое», как говорил Пушкин, я жил в маргинальном мире, его обитателями были подпольные художники, поэты-инакомыслы — я, кстати, никогда больше в жизни не встречал такого удивительного количества поэтов, как в Москве шестидесятых годов. Прозаики, писавшие о половых причудах. Религиозные мыслители, страшившиеся советского суда и ждавшие Последнего суда. Часто пьяненькие, зачастую нищие — но почти всегда свободные, насколько можно было быть свободным в морозном рабстве тоталитарного государства. Презиравшие печатный лист. Не двоившиеся и не троившиеся, как большинство советских обладателей дипломов не слишком высшего образования.