Новый Мир (№ 3 2011)
Шрифт:
Еще в начале октября безработный Мур собирался сотрудничать с «Окнами ТАСС», но уже 13 октября в его дневнике появляется запись: «Не повлияет ли это на мою судьбу в резко отрицательном смысле? — В случае прихода немцев в Москву…» [35] Циничный прагматик, летом 40-го одобрявший действия маршала Петена, осенью 41-го он мечтает уже только о том, чтобы советские войска не вздумали оборонять Москву: «До меня дошли из двух разных источников подробности о взятии Орла. Не было ни одного выстрела внутри города. Словом, не взятие, а мечта» [36] .
Осенью 1941-го Мур заботится только о собственной безопасности и пропитании. Знакомство с Валей, его летней любовью, поддерживает, кажется, только ради куска хлеба (Валя работала на хлебозаводе). Шкурничество Мура само по себе неинтересно, так же или почти
Страх перед оккупацией уступал страху смерти, по городу ползли слухи, будто бы все правительство во главе со Сталиным эвакуировалось в Куйбышев. Мол, вождь оставил город, а простым москвичам приказал «оборонять каждую улицу». «На х.. вас всех» [38] , — огрызался Мур.
Великая иллюзия кончилась. Отныне коммунисты станут для Мура просто «красными», Красную армию он будет называть иронично: «Red Army». К СССР и ко всему советскому он начнет относиться насмешливо, а то и враждебно. Забросит навсегда мечты об интеграции в советское общество, о советских друзьях. Любовь к советской стране угаснет, как угасло и его летнее увлечение Валей: «Вот уж г…, эта страна Советская!» [39] — записывает он в ташкентском поезде. Мур еще много думал о коммунизме в России и Европе, и в ноябре 1941-го, с сожалением вспоминая демонстрации гошистов в Париже, и в 1943-м, радуясь роспуску Коминтерна.
Георгий Эфрон разочаровался не только в коммунизме и в советском обществе. Он давно уже ощущал свою чужеродность стране, где к нему относились «как к какому-нибудь гибриду из зоопарка» [40] . Но для Мура октябрь 1941-го значил намного больше, чем для многих москвичей. Мур навсегда простился не только с коммунистическими убеждениями, у него пропало желание быть советским человеком. С осени 1941-го «раздвоенность» уже не мучает Мура, как прежде. Он все чаще вспоминает Францию.
Счастье быть французом
Образ Франции в дневниках Мура меняется. В сороковом году Мур раз за разом повторяет: прежней Франции, любимой Франции тридцатых, уже нет. «Франция, в сущности, кончилась с нашим отъездом оттуда» [41] , — записывает он в апреле 1940-го. «Я Францию люблю как страну, Париж и народ, но я прекрасно вижу, что исторически она в данное время „кончена”...» [42] , — повторяет Мур месяц спустя. Георгий Эфрон даже готов согласиться с автором пропагандистской статьи в советском литературном журнале: «Я считаю, что статья Пьера Николля, помещенная в последнем номере „Интернациональной литературы”, вполне правильна <…> французская культура была гнила! Да, мы этой гнилью питались...» [43] . И это пишет Мур, который будет в октябрьской Москве 1941-го переписывать стихи Поля Валери и читать романы Андре Жида, тот самый Мур, который в Ташкенте 1943-го, страдая от голода и одиночества, задумает сочинить «Историю современной французской литературы».
Очевидно, дело тут не столько во Франции, сколько в Муре. Этот психологический феномен хорошо известен. Самый злой критик — недавний эмигрант. Когда Мур пишет «Франция кончена», «Франции больше нет», он пытается убедить самого себя: выбор сделан правильно, мосты сожжены, пути назад нет. Скоро, очень скоро он бросится к сожженному мосту.
Судя по дневникам, Мур с течением времени все чаще думал о Париже, о французских друзьях. Летом 1940-го Мур, пытаясь справиться с депрессией, беседует с Митькой о вечерней Франции [44] , на Покровском бульваре читает французские стихи. Зимой 1941-го Мур признается себе, что прекрасная, безмятежная, беззаботная жизнь кончилась именно с отъездом из Франции [45] .
Франция и все французское ассоциируются у Мура с блеском, изяществом, остроумием, красотой. Даже мечтая оторваться от Франции, уйти с головой в советскую жизнь, «жить каждодневной советской действительностью», Мур все-таки стремится сохранить свойства, которые он считает французскими: «...юмор, любовь к хорошему вкусу, чувство иронии, веселость…» [47]
В Ташкенте Мур уже будет противопоставлять бесплодности и бессодержательности разговоров русских интеллигентов «салонный французский блестящий разговор» с его «формой, переливами языка, блеском парадоксов и анекдотов» [48] .
Мур не просто любит Францию, французскую культуру, на всех ее этажах, от кафе и салонных бесед до вершин французской литературы, но и прямо заявляет о превосходстве французов над прочими нациями: «…в литературе я остаюсь франкофилом и считаю, что французы пишут лучше и умнее всех» [49] . Люди, с французской культурой знакомые поверхностно, вызывают у Георгия презрение [50] .
Наверное, один только Мур мог в Москве октября 1941-го сидеть в читальном зале иностранной литературы и переписывать от руки «Вечер с господином Тестом», тратить чуть ли не последние деньги на новые переплеты для книжек Валери и Верлена [51] . Собираясь в Ташкент, Мур берет с собой книги Корнеля, Расина, Дос-Пассоса, Арагона, Жида [52] . В Ташкенте Муру жилось плохо, голодно: «Марина умерла бы вторично, если бы увидела сейчас Мура. Желтый, худой...» [53] Главная тема ташкентских дневников Мура, разумеется, еда, потому что для голодного человека ничего важнее еды нет и быть не может. А второе место занимает литература, прежде всего — литература французская. Он ждет свежий номер «Интернациональной литературы» как хорошего обеда: «Самое сильное желание мое, за исполнение которого я отдал бы всё : перечесть <…> Сартра» [54] , а еще Монтерлана, Жида, Моруа, Колетт, Сименона.
Если бы термин «внутренняя эмиграция» не был скомпрометирован, то он, как нельзя кстати, пришелся бы к мироощущению Мура. Еще в Москве он писал о своей двойной жизни: один Мур ходит в школу с портфелем, получает отметки, болтает с товарищами. Другой Мур надевает парижский костюм и за столиком «Националя» по-французски говорит с Митькой о политике французской компартии [55] . В Ташкенте двойная жизнь продолжается. Мур ходит в писательскую столовую, покупает еду у местных торговцев, носит старый пиджак с рваной подкладкой. На окружающих он все еще производит впечатление не только благодаря своему происхождению. Не случайно же в школе его прозвали Печориным. Но душа этого Печорина живет совершенно иначе. Подлинная жизнь Мура — чтение французских книг или, по крайней мере, мечта о французских книгах. Разумеется, он любит и ценит и русскую литературу. Но французские имена все-таки встречаются в его письмах и дневниках намного чаще: «Я каждый день хожу в букинистический магазин в Ташкенте. Я, конечно, не думаю найти там эти книги, но если я думаю о чуде, то именно и всегда в отношении этих книг. Самое большое счастье, которое я могу себе представить, — это даже не приобрести эти две книги, а хотя бы перечесть одну из них. Недавно мне приснилось, что я перечитываю „Тошноту”, причем все происходило, как наяву: я читаю, причем „узнаю” вновь начало каждой главы, читаю, радостно проникаясь ощущением, что я вновь вхожу в какие-то родные двери, иду по родной дороге! Я проснулся, вспотев, и ужасно, конечно, злой и разочарованный. Суждено ли мне когда-нибудь перечесть мой любимый роман?» [56]
Все лето 1943-го Эфрон собирается в Москву. Его привлекает не только возвращение к привычному климату, к жизни в относительно европейском (по сравнению с Ташкентом) городе, не только встреча с Мулей (Самуилом Гуревичем), одним из немногих хоть сколько-нибудь близких людей. Более всего в Москве Мур надеется вернуться к французским книгам и заняться изучением французской литературы [57] . Уклониться от службы в армии Муру не удастся, но и на фронт весной 1944-го он возьмет с собой томик Малларме.