Новый Мир (№ 4 2008)
Шрифт:
Это напряжение между описанием и драмой, картиной и движением (застывшее движение, двинувшаяся, проснувшаяся картина) вообще отличает искусство рококо . Подобно тому, как Елена Шварц заявляла о себе как человеке и поэте барокко, так Анастасия Афанасьева (а мысль о связи между этими двумя поэтами меня преследует) — человек и поэт рококо . Эволюция (от барокко к рококо, от Елены Шварц к Афанасьевой) — тоже историей заданная (или обоснованная).
Раковина (ракушка), естественная черта предмета у Афанасьевой (обросшего
Юла или пирамида — преображения раковины. В обоих зафиксированы и вращение, кружение, и это бесконечно пульсирующее, мерцающее движение вверх-вниз, которое можно увидеть и в трамвае, завораживающем афанасьевскую героиню. Это как положенное набок то же роковое движение раковины (тут и кружение рельсов): “Пока утренние трамваи со мной внутри / наматывают расширяющиеся круги…” Та дважды повторенная танцующая, закинувшая руки, — также инобытие раковинной спирали (пируэт). Юлу можно представить как (за)пущенную, раскрученную раковину. Или освободились и двинулись витки, намотанные на ее спираль. Упрощенная схематизированная раковина — пирамида. Или пирамиду представим как положенную в основу раковины — то, вокруг чего она наращена . Все эти три образа равно воплощают сознание рококо: зыбкий, колеблющийся, ненадежный и опасный, все время в процессе рождения (или становления) мир, с непрекращающимися токами (движением) сверху вниз и обратно. А человек посередине, между .
Это то представление, которое у Афанасьевой выражено в отношениях воды и воздуха. Берег — место их встречи. Мне уже приходилось писать (“Воздух”, 2006, вып. 4) и об обыкновенной позе героини у Афанасьевой: склонившаяся над водой, заглядывающая в нее. И о своеобразном неразличении воды и воздуха — два условия головокружения (то есть откровения: именно в этот момент и является истинное представление о движущемся мире, обыкновенно ложно неподвижном). И два условия гибели: лететь и плавать, что почти одно и то же (птицы и рыбы, птицерыбы у Елены Шварц), — равно условия падения (страх высоты и щемящее наслаждение ею). Вспомним живопись рококо (Буше, например), где небесная полынья кажется по капризу перенесенным вверх водоемом: место (цель) для прыжка.
Эта полынья — напоминание, намек, разверзающаяся в углу картины бездна. (А по диагонали под ней — полузамершая группа отвернувшихся персонажей.) Вода и воздух — равно нечеловеческое и то, что человека окружает (и гибелью грозит): зыбкая и одновременно манящая основа существования (тряская). Прикосновенность к воде — принадлежность сюжетов рококо. То есть к нечеловеческому, стихийному, хотя и временно укрощенному… Рококо воду укрощает (в отличие от барокко, которое любит выпущенную на волю стихию), вводит в берега (бассейн, пруд, купальня):
Внезапно воздух заполняется свистом и хрустом,
река
ветки трещат, словно радио на полной громкости, —
берег неистово выдыхает, и
вдруг изогнутый знак вопроса преображается
в восклицание, в радость, в крик,
в отсутствие ритма,
во внутригрудной полет…
(“Пьяцца, Флоренция, Фьорентина”, 3)
Сцены купания, сидения на берегу водоема (живописные сюжеты рококо): “можно тихо задуматься, / стоя у самого края воды” — у Афанасьевой. И часто связанная с купанием сцена раздевания или переодевания. Переодевание — “человеческое” проявление зыбкости, трансформности, неопределенности. Переодевание — форма пре-вращения. Мужское лицо в стихах Афанасьевой, прежде всего в “Бедных белых людях”: “С меня сняли мое — как я думал — единственное платье, я плакал, как взрослый мужчина, / потом — с меня сняли второе платье, о котором я вовсе не знал, и я плакал, как девочка, / но потом с меня сняли третье — и я стоял абсолютно голый…” — снятие одежд, несколько напоминающее сюжет с человеком-невидимкой: за последней одеждой вовсе ничего не оказывается . Та самая завораживающая, вызывающая головокружение пустота (внутри самого человека). Та особенная жуть (оторопь берет) сюжетов рококо, посреди их внешней почти манерной изящности, которой не было среди страстей барокко.
Изящество, изощренность и утонченность, и культ частного (рядом с которым остальное почти перестает существовать: одиночество вдвоем) — ответ на эту ненадежность, опасность, безумие окружающего (нечеловеческого), как для человека барокко ответом будет другая, подобная, собственная огромность, мощность — и открытость. В раковине зафиксировано движение завертывающее, закручивающее — внутрь . Если в танцевальных терминах, то это движения соответственно en dehors (наружу) и en dedans (вовнутрь).
Рококо — стиль изящного шутовства (над бездной), несколько меланхолического, задумывающегося безумия. Сцены безумия и с безумцами, обусловленные внелитературной профессией Афанасьевой, оказались здесь очень уместными. Безумие в рококо немного кукольное, игрушечное, слегка автоматическое: “Слабоумные дедушки Файгенбаум и Серый / перестилают кровати друг другу…” — воспроизводящееся, постоянное действо; движущиеся, заведенные фигурки, как в часах. Безумие трактуется отчасти как шалость . Барокко движется подобием стихийности человека — и стихийности, его окружающей. В рококо — противостояние, отстранение от того, что “вокруг”, замкнутость в собственном, несколько игровом, полудетском, наивном мире. Очень естественным поэтическим жанром становится эклога.
С такой эклоги начинается книга Афанасьевой: “Песни вокруг восковой пирамидки”. Интересно это жанровое определение: “песни”, хотя никакого пения там нет: “витиеватые речи”, обмен монологами. “Песни вокруг…” — что-то вроде игрового обряда: свеча в форме пирамидки, над ней (или по ее сторонам) — состязающиеся. Через нее (над ней) и происходит их обмен репликами-монологами, мнениями. Разумеется, никаких пастушков тут уже нет, то есть это современные пастушкби и пастбушки, а точнее — пастбушки, распределяющие между собой роли “его” и “ее”.