Новый Мир (№ 4 2008)
Шрифт:
Незадолго до встречи с Герцем Яновером Аса-Гешл сжег рукопись диссертации, над которой работал лет двадцать. “Лаборатория счастья”. Синтез Спинозы с Мальтусом. Написано, что характерно, на немецком — язык культуры, язык философии. Гори она теперь синим пламенем, эта лаборатория. В погоне за призраками Аса-Гешл оказался в духовном тупике, жизнь его обессмыслилась, он ждет смерти и помимо немецкого нашествия, это уж так совпало; в известном смысле бомбы — объективация его внутренней работы.
Чуть ранее предания огню ничего лучшего не заслуживающей рукописи в тексте всплывает вдруг слово “лаборатория” — совсем не частое в словаре Зингера. Аса-Гешл
“— Скажи, что ты теперь думаешь о Боге?
— Что мне о нем думать? Это ведь ты, а не я вечно сводишь с ним счеты.
— Он с легкостью творит и с легкостью разрушает. У Него своя собственная лаборатория”.
Но еще до этого Аса-Гешл приходит к выводу: “<...> одно из двух: либо Бог есть зло, либо страдание и смерть — добро”. Аса-Гешл узнает о начале войны в карпатской деревне. Глядя на вершину горы Бабья Гура, он цитирует псалом: “Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя”. Помощь, о которой идет речь в псалме, — помощь от Всевышнего. Бабья Гура — высшая точка горного массива, разделяющего Польшу и тогдашнюю Чехословакию. За горой стоят немецкие танки, готовые через перевалы вторгнуться в Польшу, Аса-Гешл об этом прекрасно осведомлен. Таким образом, смысл цитаты двоится и едва ли не инвертируется. Можно понять и так, что, увлеченный лабораторными опытами, Всевышний ведет через горы немецкие танки — вот ужо они Асе-Гешлу сейчас помогут.
В тексте на идише, не вошедшем в английскую и соответственно в русскую редакцию, Зингер, уже от себя лично, не передоверяя свои соображения герою, не скрываясь за двусмысленностью, задает прямой и предельно горький вопрос: “А не нацист ли Всевышний?” Почему бы и нет, если Бог — зло. Тогда становится ясно, почему Мессия — это смерть. А если страдание и смерть — добро? Тогда возможны в том числе и христианские коннотации последних слов Герца Яновера, размышления которого лежат в одном русле с рефлексией Асы-Гешла.
Так или иначе, это всего лишь предположения, однозначной интерпретации слов, прозвучавших у ограды Сада Красиньских, как будто не существует. Непонятно даже, благословляет Герц Яновер своего неожиданного Мессию или ужасается. Или и то и другое вместе. Зингер лишил своего героя возможности объясниться. И не взял на себя труд сделать это за него. Оставил размытое поле смыслов. Как знать, может быть, слова Герца Яновера не были вполне ясны и самому автору? Роман, в сущности, кончается загадкой. Каждый читатель Зингера может предложить теперь свою версию того, что “хотел этим сказать” Герц Яновер, или в недоумении развести руками.
Эпизодом раньше, в гостях у сестры, Аса-Гешл слушает Менаше-Довида, ничуть не охваченного общим ужасом и исполненного истинно хасидской радостью (сестра давно махнула на него рукой: “Он у меня совсем из ума выжил”). Глупцы не понимают диалектики истории, не видят очевидного: мир переживает родовые муки Мессии, грядет Мессия, грядет скорое воскресение. Автор безоценочно приводит разные точки зрения, но только художественно они неравноценны. Исторический, метафизический и экзистенциальный оптимизм Менаше-Довида теряется в тексте, не говоря уже о том, что женщина с практическим умом и здравым смыслом махнула на него рукой: бредни не обсуждаются, — между тем ужасное пророчество Герца Яновера становится кодой, последнее слово остается за ним, возразить ему можно только за пределами романа.
Эмоционально сильный, более того, шокирующий финал.
Однако
Хасиды собираются в синагоге. Аса-Гешл остается дома, это его принципиальная позиция: он, не молившийся десятки лет, не собирается молиться на “пороге ада” — он перечитывает книгу, над которой размышлял на протяжении всего романа, открывая ее в самых неожиданных и не приспособленных для такого чтения местах, герой романа тот еще интроверт. Это “Этика” Спинозы. Спиноза — вожатый на жизненном пути Асы-Гешла. Впервые Спиноза возникает в самом начале романа, в первом варшавском эпизоде. “Этика” в переводе на иврит — в кармане лапсердака юноши, сошедшего с поезда. На вокзале к нему подходит нищий, Аса-Гешл дает ему монетку и тут же сверяется с компасом: “А Спиноза считает, что я не должен испытывать к нему жалость”. Все-таки поступает наперекор кумиру, хотя и с оглядкой. Перед сгущающимся ужасом рационалистические “теоремы” оказываются совершенно нерелевантны. Спиноза в известном смысле — символ жизненной ставки Асы-Гешла. Теперь она очевидным образом бита. Спиноза завел его в тупик, где только и остается, что ожидать смерти.
Аса-Гешл открывает Библию. Читает заповеди: не убей, не укради, не возжелай; их твердят в течение тысячелетий — мир услышал их, мир изменился? Что они значат сегодня, сейчас, здесь, в Варшаве, под немецкими бомбами, накануне немецкой оккупации? Что значат слова пророков, их предсказания, их уверенность? Все оказалось пустотой, тщетой, ложью.
Библия с ее заповедями и окружающая реальность исключают друг друга. Аса-Гешл выбирает пророков, выбирает “не убей!”, хотя и не в силах рационально обосновать свой выбор, — впрочем, он в этом теперь и не нуждается. Но в его мире по-прежнему нет Бога. Точнее, так: Бог есть, конечно, и Барбара, в жизни которой действительно нет Бога, прекрасно это видит. Но это не живой Бог Израиля, не Бог Авраама, Исаака и Иакова, но Бог философов и ученых, объект рефлексии, не Ты, но всегда Он, о котором можно размышлять, но к которому невозможно обратиться. Отвергнув Спинозу, Аса-Гешл все равно остается в его плену. Мальчик, приехавший вечность назад в Варшаву, вдруг спохватился, сойдя с поезда, что целый день (!) не молился. Теперь молитве давно уже нет места в его жизни.
Хасиды молятся, Аса-Гешл (лишний человек, троюродный внучатый племянник героев русской литературы) размышляет, и только сионисты действуют: они пытаются выбраться из охваченной войной Польши, путь их лежит в кажущуюся недостижимой за морями, лесами и границами Палестину. Глава, а вместе с ней и роман завершаются на идише плачем, полным библейских реминисценций, над погибшим Израилем, резкими инвективами в адрес Всевышнего и все-таки уверенностью в приходе Мессии, который есть не смерть, но жизнь.
Последнее слово остается не за Герцем Яновером, а за Башевисом Зингером, который из сохраняющего беспристрастность повествователя и искусного модератора превращается, перед тем как задернуть занавес, в страстного, не имеющего сил сдержать слезы героя драмы.
Михаил Горелик.
1 Сионисты говорят в романе на сефардском иврите, принятом сейчас в Израиле, и этот сионистский иврит коробит воспитанное на ашкеназском иврите хасидское ухо, оно воспринимает его как чужой, “христианизированный”.