Новый Мир (№ 4 2009)
Шрифт:
Горизонты были на цвет как уголь, обсыпанный золой.
Въехав на вершину, Романчук устремился в центр сужающегося кольца. Свет из тающей прорехи струился на желтые цветы, они светили отраженно, ярко, до боли в глазах. Романчук щурился от света и порывов ветра.
...Загрохотали сто громов со всех сторон — то был сигнал для Архива к штурму.
...И все стронулось.
Его бросило в сторону,
Он почти на ощупь, обрывая желтые цветы, нашел велосипед, занес ногу, но его чуть не опрокинуло, и он повел его рядом. Потом, матернувшись, бросил (звуков не было) и пошел спиной, потом решил вернуться и сбился совсем. Вокруг были одни проклятые желтые цветы и странный свет сквозь пылевое сито. Небо грохотало, свернувшись, как молоко.
Когда он в очередной раз обернулся, на пути вырастал дом с фиолетовыми ставнями. У двери, доставая ключи, на Романчука оборачивалась Хозяйка Холмов. Русые волосы рвал ветер, полоскала по ногам юбка.
Просвет в небе исчез, кольцо сомкнулось. Хлынул ливень.
На нем оказались чьи-то мужские вещи. У нее оказался совсем не такой голос. Не тяжелый, а легкий, шелестящий. Он был даже разочарован им сквозь все остальные чувства. Но тут как бы щелкнуло, что-то соединилось, и он понял, что голос был тот самый, какой нужно, какой до2лжно. Как если бы с двух сторон прошлое и будущее двинулись навстречу и сошлись в точку на холмах — так все соединилось в единственно возможное, и только сейчас можно было это осознать, до — никак.
“Мне страшно? — спрашивал он себя. — Мне радостно? Как мне?” Ему было чудно, как в сказочном бреду. Светила уютно лампа, везде было чисто, зыбко, нереально. Почему-то все казалось большим — шкафы, столы, стулья...
— Нормально? — спросила она, кивая на одежду. — Это сына. Он в институте в Москве, на биолога.
Ей, наверное, было сорок — сорок пять, судя по коже. Все остальное было без возраста. Тяжелое гармоничное тело, тяжелые мокрые волосы. Легкий, шелестящий голос.
В окно грудью бросался дождь.
— Там, в Архиве, какой-то парень. Он постоянно смотрит из окна. Иногда мне бывает страшно, — сказала она, подойдя к струящемуся окну, усмехаясь. Было непонятно — просто или с намеком.
— Архива больше нет, — сказал Романчук трагично, пряча глаза в огромной кружке с чаем.
— Правда? — спросила она, подняв бровь. — Ах да. Я забыла. —
И опять было непонятно, шутит ли она... Ее глаза смотрели странно. Тепло и странно. Они не смотрели на него, только вокруг, гладили взглядом мир, созданный ею в доме. Тяжелый, мягкий, как перина, мир и покой.
Ураган
Одежда давала повод для таких шуток: мама — сын, мальчик...
— Зачем желтые цветы? — спрашивал он нервно, лежа с ней. Это было вроде игры. Они оба переигрывали, остранняя ситуацию. — Я не могу, когда такие яркие цветы.
— Тс, — отвечала она, гладя его по голове. — Эти цветы — чтобы лучше видеть нас сверху.
— Кто должен видеть нас сверху? — спрашивал он. — Я боюсь, — полушутя-полувзаправду обмирал он, теребя ее волосы. — Закрой окна. Я не хочу, чтобы нас видели сверху.
— Не бойся, мальчик, — отвечала она, проводя взрослыми, чуть шершавыми пальцами по его лицу. — Тс. Я защищу тебя. Потом ты вырастешь и защитишь меня... если меня будут ругать те, кто сверху. Расти, мальчик,— говорила она, прикасаясь к нему умело, как музыкант.
— Да, я защищу тебя, я вырасту, — говорил он будто во сне, стягивая с нее то, что мешало чувствовать ее тепло своим. Она привставала и двигалась, помогая ему, уже сливаясь с ним в движениях. Она была очень горячей. Он был холодным по сравнению с ней. — Я расту, я взрослею. Скоро я буду совсем готов.
Он был готов к удару с неба. Вот рвется туча, вот два ее конца сходятся в кольцо, он знает его упругость... Он сжимал зубы, часто дыша, все было так остро и неотвратимо — он ждал, он чувствовал квадрат окна спиной. Оголенное окно, оголенный нерв...
— Говорят, твои холмы сровняют, — сочинял Романчук, двигаясь как вода, без ритма и осознания, так, как надо, чтобы жить, дышать.— Говорят, тут будет центр города. Я не хочу, чтобы тебя сровняли.
— О... Все будет хорошо. Без холмов не может стоять город. Две половины города... Я знаю точно. Меня не сровняют.
Он словно спрашивал себя и получал ответы от себя, был ею... И чувствовал незащищенность, бесшторность окон.
— Они не понимают. Никто не понимает. Даже... Я никем не хочу быть,— говорил он. — Я хочу смотреть на облака, знать траву. Мне не нужен их Интернет, машины, ничего их не нужно! Облака, трава, дети— это больше, понимаешь?
— Да. Ты хочешь быть художником... Да! Или, может, модельером, да!— вскрикивала она хрипло, будто заглядывая в него.
— Нет, — горячился он, потея, — нет, нет! Только смотреть на облака, знать траву, видеть детей! Я не хочу создавать, никто не смотрит, никто не слышит даже то, что есть. Никто не знает траву, облака, никто не думает о них, они чахнут и умирают, облака умирают!
— О... тише, успокойся. Я думаю об облаках. Я знаю траву. Да! Они не умрут.