Новый Мир (№ 4 2009)
Шрифт:
синичку-пеночку-клеста
и — осторожная до дрожи, —
пугаясь каждого куста,
ты на ловца нарвёшься тоже:
предтеча птичьих похорон —
помещик, спятивший от лени, —
стрелок-миляга-враль-барон,
гоняя в ельнике оленя,
глядит,
как, переняв повадку птичью,
ты стриганёшь в чертополох
и станешь до2бычею — дичью
и, пережившая пальбу,
очнёшься, как в дурном романе:
с вишнёвой косточкой во лбу
и мёртвой ласточкой в кармане…
* *
*
Ответшает, истлеет, истает в неявном ином,
как во времени оном, где заживо не задержаться.
Ничего не останется в завтрашнем, зримом, земном —
ни рукой прикоснуться, ни боком в постели прижаться.
Растворяется твердь, утекая в воронку времён, —
перемелет и нас, перетрёт — горделивых и дерзких,
не оставив от нас ничего — ни стихов, ни имён:
этих блудных стихов, этих древних имён иудейских.
Душный воздух надышан другими, и кто их сочтёт, —
осыпаются фрески, стираются в памяти лица.
Ничего не останется здесь: это всё отцветёт…
Это каждой минутою в вечности запечатлится.
* *
*
На даче — лепота: пионы и люпин
толкутся у стола, заглядывая в чашки.
Теплынь, а ты с утра ворчишь, и ты — любим
до каждой клеточки на клетчатой рубашке.
Смородиновый чай, кузнечики у ног,
сомлел соседский кот на плиточной дорожке.
Ты отгоняешь прочь цветочный табунок,
встаёшь из-за стола, отряхивая крошки.
И всё ещё — оса над чашкой голубой;
и всё уже — как есть, и не в чем сомневаться.
И
Но это — я и ты — в свои невосемнадцать.
И надобно опять — в прозябшее жильё —
отважиться на жизнь с повадкой постояльца —
в болезни и нужду, в безлюбие твоё, —
чтоб не пускать корней и смерти не бояться.
* *
*
Воздух дрожащий, тени наискосок,
полдень морочит, хрустит на зубах песок…
Марью окутан и облачён в тоску, —
как по огню, ступающий по песку...
А у меня в голове всё кружится стрекоза,
и солнце слепит глаза.
А он-то — видом неявен в моём краю,
но я его по голосу узнаю.
И говорит повелитель стрекоз и мух, —
сухими губами меня обращая в слух:
— Ну что ты заладила: “милости” да “прости”?
Тебя уже не спасти. —
И вижу за маревом — рот его крепко сжат,
но слышно, как тихо звенит песок и губы его шуршат.
И я говорю ему… говорю ему…
А что — и сама никак не пойму.
Но сколько гостя ни вопрошай и рук к нему ни тяни, —
холодно в чёрных его очах и жарко в его тени.
А он — то лукав, то ласков — неизъясним…
И вдруг понимаю, что я говорю не с ним.
А он научает меня словеса плести.
А я повторяю: — Милости, милости…
* *
*
Тупая усталость, предсмертная дрожь, —
как будто по снежному полю идёшь.
Как старая Герда — любовь во плоти —
застыла, забылась и сбилась с пути.
И меркнет рассудок, и сумрак — вокруг,
и дремлет под снегом ненайденный друг.
Забвенье, затишье, и дело — к утру,