Новый Мир (№ 5 2007)
Шрифт:
Но лейтмотивом не сорят так беспечно и так однообразно на каждой странице — лейтмотив тогда становится пародией на самого себя.
Можно, конечно, залезть в “Мифы народов мира” и найти там обстоятельную статью “Лунарные мифы”, но ничего это не даст для понимания текста. Луна у Маканина не мифологическая, а утрированно-романтическая, не дальше Блока (“лунный Пьеро” — ироническая самохарактеристика Петровича).
От недоумения недалеко до недоразумения. В смысле — испытав недоумение и раздражение, очень хочется признать “Испуг” досадным недоразумением. И успокоиться на том. С кем не бывает? И гении не всегда оказывались
И все-таки что-то свербит, хочется понять. Маканин ведь не в первый раз удивляет своих читателей. Начинаешь разбираться с самых общих размышлений о его “творческом пути”.
Есть смешной эпитет, родившийся в недрах шоу-бизнеса: “культовый”. “Культовый фильм”, “культовый диск”, “культовая группа”. Усилиями желтоватых журналистов этот патетический эпитет “прописался” и в литературной “как-бы-критике”. Например, доподлинно выяснено, что Виктор Пелевин — “культовый писатель”. И Макс Фрай — “культовый”. И Владимир Сорокин… Словом, что-то такое очень-очень современное, с легким налетом скандальности, собирающее вокруг себя толпу полуобразованных (то есть не совсем внятно понимающих творца, в чем и нужды нет), однако восторженных фэнов… “Культ” в этом специфическом смысле — восхищенное недопонимание.
Рискну сказать, что Владимир Маканин был (и оставался бы до сих пор, если бы его “фэны” не разбежались на скучные заработки) “культовым писателем” нашей окологуманитарной интеллигенции 70 — 80-х годов. При этом понимали его всегда плохо (даже очень профессиональные критики написали о нем массу напыщенно-смешного), сам он давать объяснения долго и наотрез отказывался, однако “тяга” (маканинское словцо) к прозрачным, но полупонятным маканинским текстам была сильнейшая. Некая магическая музыка слышалась в неповторимо интонированной (нащупывающей, уточняющей, варьирующей привычные смыслы) маканинской фразе.
Уже к началу 90-х Маканин стал почти классиком, что означает, увы, попадание в “мертвую зону” всеобщего почтительного неинтереса, когда читателю достаточно насладиться привычной музыкой фразы, а критику — вытащить из стола толстую уже папочку с грифом “Маканин” и еще раз применить отработанную методику интерпретации. Благо Маканин — писатель образцово рациональный, у него устойчивая система лейтмотивов, подробно разработанная символика, вполне обозримый набор сюжетных “инструментов”. Так казалось.
Но в начале 90-х Маканин резко меняется. Долго здесь рассказывать, как именно он менялся, поэтому отошлю читателя к подробной статье И. Роднянской “Сюжеты тревоги: Маканин под знаком „новой жестокости”” (ср. с ее предыдущей статьей “Незнакомые знакомцы”, обе воспроизведены в ее недавнем двухтомнике). Завершением 90-х стал головоломный и не всеми принятый “Андеграунд”. Но, впрочем, и этого Маканина критика кое-как “утоптала”, освоила, интерпретировала. Помнится, однако, сумбурная и какая-то растерянная статья Андрея Немзера “Когда? Где? Кто? О романе Владимира Маканина: опыт краткого путеводителя” (“Новый мир”, 1998, № 10) и более спокойная, но тоже с кучей вопросов статья Александра Архангельского “Где сходились концы с концами. Над страницами романа Владимира Маканина „Андеграунд, или Герой нашего времени”” (“Дружба народов”, 1998, № 7) . Коллеги сильно призадумались.
…А если еще дальше в историю забежать, так ведь был же и Маканин конца 60-х — начала 70-х, Маканин романа “Прямая линия” (1967) и повести “Безотцовщина” (1970). Те, кто
Но наступило новое тысячелетие, и начался новый Маканин. Помню, как в 2000-м смутили его повести “Буква „А”” и “Удавшийся рассказ о любви”, опубликованные чуть ли не в один месяц.
Это была некая развилка — “Буква „А”” очень напоминала Маканина конца 80-х, и даже еще более раннего, и я, помнится, думал тогда не без досады даже — сколько же можно отпускать человека в побег, а потом оставлять его в пустынном месте, демонстрируя и неизбежность, и тщетность побега (свободы)? Этот сюжетный механизм Маканин упорно “заводил” раз за разом, как бы в надежде — вдруг на этот раз повезет и освобождение будет осенено хоть каким-то смыслом? Ведь есть уже “буква „А”” — когда-нибудь вспомним же мы задуманное слово?
В этом вечном маканинском механизме начинало явно не хватать какой-то очень важной детали, решающего рычага. И можно было, в принципе, заключать пари: произнесет или не произнесет наконец отчаявшийся рационалист Маканин сакраментальное слово “Бог”? Вектор движения был явно направлен туда: и неведомое слово, из которого зэкам известна была только одна буква, да и “любовь” из “Удавшегося рассказа…” ощущались некими замещающими символами. И в принципе не важно было, кто выиграет пари: было равно интересно увидеть и крушение, и трансформацию такого — на “замыленный взгляд” — устойчивого художественного мира Маканина.
Так что я тогда в некотором смысле “накаркал” — если не крушение, то очень серьезная трансформация художественного мира Маканина уже угадывалась в “Удавшемся рассказе о любви”.
Буквально на следующий год довольно густо пошли тексты, которые Маканин печатал под шапкой “Из книги „Высокая-высокая луна””. Другая поэтика, другие герои, другие ситуации и веяние некоего, что ли, напряженного легкомыслия. То есть легкомыслие было на первом плане, но казалось наигранным, и напряжение за ним чувствовалось нешуточное. Как бы писатель нечто неподвижное и немилое с усилием (но и с глумливым весельем) ломал на наших глазах. Убегал от себя прежнего и, похоже, не очень знал, куда убегает. Тут вот и вспомнился мне “Гражданин убегающий” — типовая ситуация многих вещей Маканина. И, видимо, его творческой судьбы.
Довольно большая часть вещей, опубликованных в рамках проекта “Высокая-высокая луна”, вошла в состав “как бы романа” “Испуг”, о котором мы сейчас рассуждаем. Жанровые обозначения при первопубликациях давались разные. Чаще “рассказ”, но была и “повесть” (“Без политики” — “Новый мир”, 2003, № 8), которая стала в “Испуге” главой под названием “Белый дом без политики”. Именно эта вещь начинается со “старого хера”, который вынесен на обложку. Так что, помня, школярски выражаясь, “творческую историю” “Испуга”, испытываешь серьезные сомнения насчет жанра этого опуса. Ну да, там есть несколько сквозных героев — сам Петр Петрович Алабин, его сосед и приятель Петр Иваныч, его внучатый племянник Олежка. Есть единое место действия — подмосковный поселок где-то рядом с Малаховкой (иногда — Москва). Но все женщины меняются от главки к главке — сегодня Петрович проникает к одной, завтра к другой. Собирается некая цепочка однообразных сюжетиков, из которых большой и единый сюжет ну никак не складывается. Если, конечно, не считать, что единственной и постоянной возлюбленной Петровича была она самая — луна.