Новый Мир (№ 5 2011)
Шрифт:
Но это явно не из-за его стихов. Точно тебе говорю, не из-за стихов. У него был большой хер. Может, поэтому”.
Это очень любопытное высказывание. Во-первых, потому, что сами “
The Doors” без шуток называли себя самой серьезной группой, какая когда-либо была и будет, и подозрение, что он сочиняет песни для подростков, гарантированно вызвало бы у Моррисона неконтролируемое бешенство (сравним с сегодняшним положением дел, когда завоевание тинейджерской аудитории является едва ли не главным условием по-настоящему большого успеха). Во-вторых, в цинизме и грубости Моррисона обвиняет человек, имевший тесные контакты отнюдь не со школьным ансамблем, поющим госпел. Парни, вошедшие в историю как первые американские исполнители панк-рока, умели создать себе персональный ад, как никто другой, не стеснялись зарабатывать на кров и наркотики (еда тут, понятно, уже почти и не важна), выходя на голубую панель, а число смертей среди них было куда больше, чем десятилетием раньше, в предыдущем рок-поколении. То есть Филдсу есть с чем сравнивать. И наконец: насчет удивительных концертов “The Doors” и харизматичности моррисоновских выступлений. Вот это уже рефрен буквально у всех подряд. Нет, все признают, что большая-то часть концертов просто никуда не годилась, потому что неадекватный, пьяный или обдолбанный Моррисон просто валял дурака, или переругивался с публикой, или даже на это не был способен, а просто падал, и единственное, что можно было надеяться получить от
Но альбомы-то остаются.
Однако вернемся к женщинам. Вот невероятной красоты (я совершенно уверен, что женщины, входившие в цвет где-то с середины шестидесятых по середину семидесятых, — самые красивые и притягательные, какие когда-либо существовали), несколько примороженная нордическая модель, тусовщица и певица Нико, замутившая не слишком длительный роман с Моррисоном после того, как ей надоело переходить из рук в руки внутри “
Velvet Underground”. Из чего роман состоял, помимо тех движений, без которых не был бы романом, мы уже знаем. Вроде бы естественно предположить, что со временем, освободившись от непосредственного сексуального обаяния партнера, дама предпочла бы об этих нежных эпизодах навсегда забыть. Нико же после смерти Джима исполняет его вещи и даже выпустила альбом “The End” c весьма проникновенной версией сурового моррисоновского хита. Так, может, дело все-таки в стихах? За стихи-то, как известно, вообще все прощают…
Судить о них, не будучи полностью погруженным в стихию английского языка, конечно, тяжело. Но даже самого общего представления тут достаточно, чтобы отделить песни от стихов, которые писались “в бумагу” (и вышли несколькими книгами), хотя некоторые из них были впоследствии положены на музыку. Ни одного перевода “бумажных” стихов Моррисона на русский, который бы чем-то меня увлек, благодаря которому я действительно мог бы поверить, что в этих стихах присутствует некое уникальное начало, мне не встречалось. Лексически они довольно простые. Человек, знающий английский на среднем уровне, как правило, может читать их, не обращаясь к словарю. Ощутимая транслируемая энергия сильно падает по направлению от коротких текстов к длинным. Если на протяжении десяти строк Моррисону по большей части удается создать некую цельность экспрессии и мыслечувствования, удержать внутри этой цельности достаточно тонкие и точные оттенки, большие поэмы представляют из себя довольно спонтанный навал случайных образов и туманных метафор, и общий настрой здесь уже теряет всякую специфику, сводится к усредненной злости и недовольству окружающим миром, собой и вообще всем. По этой массе слов ползают туда-сюда индейские, видимо, змеи и ящерицы (змея длиной семь миль из все того же “
The End” удивительно хороша!). Некоторые фрагменты просто чудовищны и свидетельствуют, по-моему, отнюдь не о таланте, переступающем всякие границы, а об элементарном отказе вкуса (“Приникая к дырам и членам отчаяния, мы обретаем наше последнее видение — трипперный пах Колумба, наполненный зеленой смертью” — такая типичная поэзия университетских стихоплетов, ее любили пародировать в своих телевизионных шоу Фрай и Лори). Разумеется, никакой регулярной структуры — просодической, строфической — не имеется, это, как известно, девятнадцатый век, а мы открываем новые миры. Нет, конечно, не исключено, что на самом деле во всем этом содержится та тончайшая субстанция, которая способна превратить в поэтический самый неожиданный текст. (Кто-то из нынешних наших поэтов сказал: стихи — это как балет. Балерина — мосластая тетка — прыгает, и по всем законам физики полагается ей упасть — а она отчего-то зависает; вот там, где непонятным, чудесным образом “зависает”, — там и случается поэзия.) Но составляющие поэзию смыслы, коннотации, далекие связи непросто вычитать иноязычному дилетанту. Быть может, как утверждают некоторые переводчики, в текстах Моррисона присутствует тонкая речевая оркестровка, припрятанная игра внутренних рифм и так далее, — правда, там, где что-то подобное удалось обнаружить мне, выглядит это достаточно нелепо, да и, не будучи частью выстроенной структуры, никак, собственно, не работает. Наконец, качество поэзии — вообще дело конвенциональное, умные люди считают, что великий, — считай и ты, не выпендривайся. Но все-таки человеку, хоть как-то укорененному в русской поэтической традиции, то есть не обязательно скушавшему зубы литературоведу, а просто читателю русской поэзии, спорадическому, но способному отследить, как и чем именно воздействуют на него, заставляют откликнуться русские стихи высокой школы, пусть даже и современных форм (а,
Иное дело песни. Тут все самое важное случается не в тексте, но между текстом и звуком. Музыка добавляет сразу и энергию и форму (особенно если речь идет о “квадратном” блюзе — а “
The Doors” и были на деле, и считали себя группой по преимуществу блюзовой). И наконец, своим характером сразу “пришпиливает” текст к конкретному моменту со всеми его сюжетами, социальностью, культурой-контркультурой. В песнях, насколько можно судить, Моррисону удавалось порой притянуть друг к другу далекие полюса — помпезную книжную поэзию (как он ее понимал) и блюзовую традицию. Иногда получались вещи вполне “форматные”, иногда — очень далекие от любых рок-н-ролльных шаблонов. Вероятно, американский исследователь мог бы написать отличную диссертацию на тему “Песни Джима Моррисона и поэтика южного блюза”. На русском я пока еще не встречал материалов о весьма своеобразной блюзовой поэтике, совмещающей сразу и предельно прямое высказывание, и прикрытую эвфемизмом скабрезность, и сложную систему метафор, относящихся до ойтоса, кенозиса, катабасиса, анабасиса и тому подобного. Разве что энтузиасты Кирилл Мошков и Валерий Писигин, всерьез увлеченные историей блюза и уже выпустившие книги о ней, скажут здесь свое слово.
Конечно, нельзя не отметить еще и несомненный музыкальный дар Моррисона, способность “зацепить” слушателя последовательностью музыкальных интервалов, поданных с особой интонацией — злой, нежной, отчаянной, искренней. Мастерство не пропьешь — этот дар проявлен (хотя, понятно, и менее отчетливо, чем в “сделанных” вещах) даже в стонах и ревах умирающего бизона, что зафиксировала для нас последняя, французская пленка. Вместе с тем попытки просто положить на музыку то, что он написал “в бумагу”, как правило, не удавались — особенно если брались длинные тексты, вроде “Празднования ящерицы” (“The
Celebration Of The Lizard”). Хотя тут есть исключение — и еще какое! Уже столько раз упоминавшийся “The End” — для меня, безусловно, лучшее, что когда-либо сочиняли “Двери” (правдивая история о том, как непосредственно в процессе записи все, кто находился в студии, кто не знал еще, какой, собственно, материал им приготовила группа, натуральным образом остолбенели и, когда музыканты уже замолчали, долго не могли пошевелиться, хотя бы выключить магнитофон, — одна из основных, конструирующих Моррисона-легенду). По характеру текст тут ближе все-таки к “бумажным” стихам, но точных данных, как именно он был сочинен, я не имею. Даже в книге, напечатанный как стихотворение, “The End” располагает к себе больше прочих стихов, и отнюдь не благодаря скандальному “эдиповому фрагменту” про отца и мать, если б его там не было, стихотворение бы мало что потеряло — хотя песня как раз лишилась бы доли отчаяния и градус отрицания в ней бы снизился. Ну, можно, конечно, заметить, что когда сочиняешь поэтический текст с названием “Конец”, это обязывает тебя сильнее, чем когда пишешь поэму “На смерть моего члена”. В конце “Конца”, как ни юли, конец обязан наступить — никуда не денешься. И в финале первого альбома “The Doors” он действительно наступает.
В легенде Моррисона есть еще одно общее место. Принято считать, что прочие участники группы вообще ничего интересного из себя не представляли, а существовали исключительно в тени, отброшенной гением. Это неправда — и, соответственно, несправедливо. Да, теоретически (но тут как раз уместно вспомнить, что сослагательного наклонения в истории не бывает) Моррисон мог бы реализовать свои таланты и с каким-нибудь иным, сложившимся при другом наборе случайностей и совпадений составом. Да, вероятно, ни один из участников группы без Моррисона никогда не занял бы такого места в истории рок-музыки. Ну и что? Вероятно, все творческие люди (а рок-исполнители совершенно точно) бывают двух видов. Одни самодостаточны. Другие способны по-настоящему проявить себя либо под сильным лидером, либо в сильной команде, пускай там и не будет одного выраженного лидера. Но в одиночестве, сами по себе, как-то теряются (что, например, интересного сделал один из самых знаменитых рок-гитаристов Джимми Пейдж, абсолютный классик жанра, чьи гитарные партии непосредственно в данную минуту пытается разучивать по табулатурам мой шестнадцатилетний сын, после прекращения “
Led Zeppelin” тридцать лет назад?). Не стоит так уж принижать Манзарека, Денсмора и Кригера. Начальный, сразу ставший “фирменным” звук “The Doors” им пришлось изобретать в очень специфическом составе: орган, гитары и барабаны, без баса, что скорее напоминает соул-джазовый ансамбль, чем рок-группу. И справились они с этим отлично (впоследствии на записях присутствовал приглашенный басист). Они, безусловно, очень многое вносили в общую картину музыки “The Doors”, добавляли к первичному моррисоновскому импульсу. Если не сами его генерировали. Нельзя забывать, что самая, вообще-то, популярная и многими перепетая песня группы “Light My Fire” сочинена — и текст тоже — вовсе не Моррисоном, а гитаристом Кригером (а Моррисон эту песню терпеть не мог, и, наверное, правильно делал — но все-таки). Ну и, наконец, нам, в России, стоит признаться: многие ли (тем более в семидесятые — восьмидесятые) были способны на слух ловить смысл, определять достоинство английского текста? Интернета, откуда можно сразу закачать что угодно и ознакомиться, напомню, не так давно еще не существовало, добыть текст, за редкими исключениями, было неоткуда. Наш образ “The Doors” составлен из голоса Моррисона, пропевавшего непонятные, но, конечно, яростные слова, но совершенно в той же мере из рифов органа Манзарека, звякающих аккордов Кригера.
Есть еще один момент, о котором в проекте Моррисон-2 стараются не говорить. Понятно, что Моррисон злоупотреблял таблетками, потом кислотой, потом кокаином — но герою данного типа так и положено. Однако отношения Моррисона с ЛСД имели более глубокий характер. Моррисон не просто увлекался ЛСД, кислота его создала буквально из ничего, он едва ли не единственный известный мне персонаж, которого она слепила, сформировала. И не только в творческом, душевном, духовном плане, но и физически. Именно ЛСД в ускоренные сроки сделала из него романтическую и сексуальную икону — то, что мы (дамы не без томления) наблюдаем на самых известных фотографиях. До того как Моррисон начал принимать кислоту в немыслимых количествах, он оставался, несмотря на богемную жизнь и другие наркотики, довольно пухлым, а тут резко, в несколько недель, спал и с тела и с лица и несколько лет сохранял форму (к тому же, как утверждают очевидцы, у него несколько улучшился характер, с ним стало не так загрузочно, повеселее) — но потом раздался опять, и это был уже, видимо, алкогольный эффект. Но мало того. Именно ЛСД сделала из него музыканта, сочинителя песен. Изначально Джим не имел никаких планов в отношении музыки. У него были смутные намерения стать писателем, поэтом, социологом. В колледже он занимался кинематографией. А собственную музыку Моррисон впервые услышал именно в психоделическом трипе. Позднее он рассказал в интервью журналу “