Новый Мир (№ 6 2008)
Шрифт:
То обстоятельство, что его взяли в феврале 1945-го за антисталинские высказывания в письмах к Виткевичу и приобщили к делу “Резолюцию № 1”, наивный и романтический документ, который, однако, легко давал возможность обвинить авторов в попытке создания антисоветской организации, — это, по мнению Сараскиной, трагическая “указка судьбы”. Но сам ГУЛАГ “должен был достаться Солженицыну — как предназначение”.
Рассуждение это совершенно логично. Трудно сказать, насколько оно истинно. Но использование сослагательного наклонения позволяет наметить еще несколько точек бифуркации в его биографии.
Я не буду говорить здесь о болезни, хотя, знакомясь с диагнозом Солженицына и думая об обстоятельствах, при которых ему вырезали
от них был резонанс?
Но даже, предположим, рукопись Копелеву отдана и передана в “Новый мир”. И благополучно достигла Твардовского (а ведь мог тихо отфутболить любой из замов, позже Солженицын об этом сам написал). Известно, что в 1968 году публикация “Ракового корпуса” висела на волоске, Твардовский даже запустил повесть в набор: по поведению секретарей Союза писателей казалось, что наверху приняли решение печатание разрешить. Но потом что-то затормозилось в аппаратной машине — и вот запрет. Легко представить, что такую же осечку могла дать аппаратная машина раньше, что публикация “Одного дня Ивана Денисовича”, которой Твардовский добивался в течение года, — все же сорвалась бы. Ну, ушла бы повесть в самиздат. Неизвестный автор получил бы толику известности в узком специфическом кругу. Но не было бы ни Нобелевской премии, ни публичности, ни жадного внимания прессы, ни шумихи на Западе, ни “невидимок”, готовых ему служить. “В круге первом” и “Архипелаг” (который, скорее всего, был бы написан, но стал бы значительно беднее из-за отсутствия возможности опереться на свидетельства сидельцев) могли быть переправлены на Запад и даже опубликованы. Но не произвели бы и сотой доли того впечатления, что достигается публичным присутствием автора по эту сторону “железного занавеса”.
Рецензия Басинского на книгу Сараскиной называется “Победитель Судьбы”. “Солженицын первый из русских писателей осмелился сам расставить вехи своей судьбы. <…> Согласно неписаному коду русской судьбы, он должен был физически погибнуть, много раз быть раздавленным, сойти с ума или... подчиниться”, — пишет Басинский, считая, что писатель “победил даже не Систему, а Судьбу” (“Российская газета”, 2008, 1 апреля). В чем-то Басинский прав — Солженицын, безусловно, оседлал свою судьбу. Но и судьба услужливо разворачивалась к нему лицом. Солженицын, кстати, осознавал это. В “Теленке” отчетливо выражено сознание писателя, что его ведет “Высшая Рука”, Провидение, Господь. Именно поэтому даже то, что поначалу кажется ему бедой, провалом (арест архива в 1965 году, арест “Архипелага” в 1973-м), оборачивается встречным боем и победой. “Как ты мудро и сильно ведешь меня, Господи!” Или: “То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю и провожу, что я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить её и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей”.
Именно потому, что указующий перст Судьбы так слаборазличим поначалу в зигзагах биографии Солженицына, именно потому, что Судьба кажется
к нему немилосердно жестокой, а потом балует победителя и триумфатора,
сама биография писателя приобретает характер тщательно выстроенного литературного сюжета. Рассказывая об аресте, следствии, тюремном и лагерном опыте, ссылке, обстоятельствах семейной жизни с Решетовской и женитьбе на Наталье Светловой, долгой подпольной
рисунком биографии, попутно опровергая мифы, ложь и клевету, сопровождавшие Солженицына всю его литературную жизнь.
С самого начала перед биографом возник вопрос оптики: какими глазами смотреть на объект исследования?
Прекрасно понимая неизбежность упреков в ангажированности, Сараскина заранее выстраивает линию обороны. “Боязнь жизнеописателя впасть в „апологетику” <…> понятна и уважительна: роль клакера, мобилизованного прославлять и превозносить кого-нибудь, и в самом деле несимпатична и малопочтенна”, — пишет она, предпринимая попытку возвратить понятию „апологетика”
изначальный смысл греческого термина, напоминая, что апология — это
“„заступничество”, взятое по совести обязательство оправдать свой предмет в глазах истории, защитить его перед несправедливым судом общества, очистить от клеветнических нападок и ложных обвинений”. Но боюсь, в такие тонкости, как изначальное значение слова “апологетика”, читатели не будут вникать. Книгу Сараскиной многие воспримут как одобренную Солженицыным, официально им утвержденную версию биографии. Вот, к примеру, в “Новом литературном обозрении” американский славист Ричард Темпест, рассказывая о Международной конференции “Александр Солженицын как писатель, мифотворец и общественный деятель”, прошедшей в июне 2007 года в Иллинойсском университете, вскользь обмолвился о не завершенной еще книге Сараскиной как об “авторизованной биографии писателя”.
Авторизация — это подтверждение идентичности. Авторизация биографии означала бы, что существует некий текст жизни, который можно перевести на бумагу одним-единственным способом. Меж тем, следуя векторам биографии Солженицына, Сараскина создает свой собственный текст, на котором лежит печать ее индивидуальности, при том, что оптика Сараскиной, конечно же, совпадает с оптикой Солженицына.
Лишь в последних двух частях книги, кстати наименее проработанных, у благожелательного читателя (каким я и являюсь) могут возникнуть претензии к этой оптике.
“Солженицын с его русскостью, а главное, с его масштабом стал самой крупной мишенью для либеральных сил Запада и объединенной Третьей эмиграции”, — пишет, например, Сараскина. Тут уместно задать вопрос: “А почему?” Почему “либеральные силы Запада”, не давшие в дни скандала вокруг “Архипелага” задушить писателя, ходившие с лозунгами “Руки прочь от Солженицына. Мир наблюдает”, — как только он очутился на Западе, избрали его в качестве мишени?
В свое время в статье “Когда поднялся железный занавес”, опубликованной незадолго до августовского путча, я обвинила эмигрантов третьей волны в том, что им чужда Россия и что они не слишком хотят успеха реформам, которые могут лишить их миссии представительствовать от имени “порабощенного народа”, — статья была во многом навеяна позицией Солженицына. Отпор последовал незамедлительно — в чем только меня не обвиняли.
О собственных выступлениях на “Радио Свобода” или публикациях в “Русской мысли” не могло быть и речи. Но поразило меня как раз не это, а то, сколько людей в среде Третьей эмиграции высказали статье поддержку.
И первый — редактор “Континента” Владимир Максимов.
Сегодня я бы поостереглась выдвигать такое обвинение, распространяя ощущение от общения с несколькими людьми на весь пласт очень пестрой эмиграции.
Солженицын имел полное право написать статью “Наши плюралисты” — виртуозный образец яростной полемики. Ее откровенные передержки нисколько не отменяют ее блеска. Но биограф Солженицына все же не должен смотреть на эмиграцию суженными глазами, уничижительно именуя всех числительным “третьи” и не пытаясь увидеть, насколько различны люди, помещенные Солженицыным в одну корзину.