Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Словно я почуял дежурство ангелов, сменяющих друг друга на острие иглы, которой был я сам, и их легкий ропот проникал сквозь мою эпидерму.
17Ведь его, как и Бусю, а значит, и мою мать принимала одна на три Тростновки повитуха, и пупки были у всех одинаковы, не то что мой — городской, чуть торчащий наружу.
18Мне ведь так и не удалось отца толком за ту единственную неделю каникул разглядеть. Его лицо. Как позитив смутного зеркала. Да и, по правде говоря, когда я принимался вспоминать его внешность, лицо и тело, меня населял какой-то легкий
До меня дошло доказательство — что равенство отца и его отражения в моей памяти не оставляет мне надежды на его бессмертие. Это равенство словно разряжало его, низводило память о нем до немощи.
19Из-под бревна выбивается зелень. Не знаю ее названия. Тощая и тугая, иссушенная дневным жаром. Уже не зеленого, а угнетенного вызолоченного цвета. Словно растительность на летнем загорелом теле.
20Я почуял и вспоминаю посейчас, как она касалась меня. Но особенным образом — меня мною. Как я весь делался плотью, как исчезали границы моего тела, как я высыпался из себя, делаясь пылевидным.
21В том, что я переживал, не оказалось ровным счетом никакого смысла, кроме звука моего сердца, ибо я был настолько меньше его, что ландшафт, вдруг зашевелившийся во мне, как и свет, хлынувший через мои глазницы, приумножил мою малость, и я совсем пропал в нем. Я исчез из виду. То есть из того вида, который наблюдал. И если бы я отважился посмотреть на собственную руку, всего лишь протянув ее к своему лицу, я ее бы не увидел. Как лодочку, пущенную мной когда-то в паводковый ручей в устье ливневого стока на моей улице у родной подворотни.
22Так ведь уже поступали в старой доброй литературе, полной стыдливости, натянутой на костяк невыносимого вибрирующего эротизма.
23Много позже я объяснил эту легчайшую безмятежность женственности в ней — именно она так влекла меня. Это свойство словно сфокусировалось во мне в наставшей оптической пустыне на восприимчивую эмульсию памяти, вытеснив все остальное, что досаждало мне при ее жизни. Понял я это очень поздно. Но это не важно. Мягкая точка, почти всегда зримо тлевшая в ней и томившая меня, была, конечно, оставлена ее матерью; от нее Буся оторвалась так рано, что никто из них не успел испытать друг друга обожанием и ревностью, не одолел психозом мгновенного побега из дома, не прожег ненавистью взросления и старости. Мать вообще почти ничего не успела для нее сделать, только столь завершенно просияла в ней. Совершенно непостижимым образом.
И вот я позабыл, как это очарование метастазировало ее лишней тканью, обуявшей все ее телесные и душевные движения, сделав всю ее для меня в конце концов пародийной; словно она проросла сквозь свой прежний облик и, уже не оставаясь в нем, превратилась в препарат прошлой себя, будто сумела сама себя растлить.
24Я вспоминал, как разглядывал спящую Любу, воображал, как мне удавалось легко проницать ее, как я различал состав ее истончающегося тела сквозь стеклянную эпидерму. Ведь время, прошедшее после ее смерти, изобильно приукрашало ее. Моя вина перед
25Одежда отца составляла его статус, и когда он вышел в отставку, — он сам по себе в партикулярном платье стал для меня нереален. Я не мог его таким помыслить. Ведь я часто представлял, как он со мной спорит и критикует. Но уже не грозный Кронос, а просто стареющий мужик, из семени которого я произрос на свет Божий. “И как он умудрился меня породить?” — думал я, измышляя его образ. Но что же было в его военной одежде прекрасного и тяжелого? Того, с чем он хотел моментально с самого порога дома расстаться? Какой смысл она на него налагала? Что несла ему? Что стояло за легким духом дезинфекции и тяжким, особенным, — множествалюдей, запахом, входящим вслед за ним в двери дома?
26Ведь и по прошествии стольких лет возраст и тело моего отца всегда стягивались к одной ночной точке и в моем восприятии лишались не только протяженности, но и надежды на какую-либо перемену не своей, нет, а моей участи. Он весь сворачивался и уплотнялся в неизменность. Мне делалось больно от осознания, что это именно я загоняю его в такую непроходимую плотность, но переиначить его я уже не мог.
27Я ведь попал в этот госпиталь, этот морг, так как оказалось, что только я один-единственный носил отцовскую фамилию. Вся казенная часть его похорон пала на меня.
28Когда я понял, какой тяжкой болезнью он страдал, свистел своей фистулкой, занавешенной марлевой шторкой, то мне стала понятна и его бессловная речь, которую он, почти всегда при мне молчащий, обращал ко мне, утратив внятность, находясь в вечном ступоре. Но для меня до сих пор более выразительно его тело, нежели слова, так редко порождаемые им. И вот я узнаю его в своей памяти, наделенного не речью, а страданиями и наслажденьем и более всего — отрицанием и того и другого.
Даже сквозь сомкнутые веки он любовно смотрит на меня и молчит.
Письма к пресвитеру
Ермолаева Ольга Юрьевна родилась в Новокузнецке, окончила режиссерско-театральное отделение Московского института культуры. Заведует отделом поэзии в журнале “Знамя”. Автор четырех поэтических книг. Живет в Москве.
Посвящается В. Д.
* *
*
Псевдоготика для русских романтических сердец:
эти стрельчатые арки в сочетанье с морем снега…
Но в Быкoво твой баженовский овальный храм-дворец
самый лучший из конца восемнадцатого века.
Этот строй остроконечных обелисков наверху