Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
3 А оно действительно потускнело, как доказательство того, что оно было — как протяженность. Мне достались обломки.
4Я до сих пор ведь покупаю иногда этой сладкой ереси. Не больше ста грамм. Хочу этого не делать, но не могу совладать с собой. Это странная покупка, ведь никто не дарит своим детям такое малое количество дешевых конфет. Кто их покупает в таких скромных количествах? Мистические извращенцы для приманивания робких сладкоежек или сумасшедшие, не могущие обойти стороной вычурное изобилие конфетного отдела. Ведь даже самые простые, не избалованные собаки не едят ириски из-за липкости. Но немолодые продавщицы смотрят на меня, будто разумеют природу моего застарелого порока.
5
6Так она боролась с беззаконием своей жизни, делающим из ее еще крепкого тела старуху. И она старалась судорожно восстановить порядок, начиная хотя бы со своего языка.
7 Эти “им” чудятся мне сонмом божеств, находящихся где-то там . Синклитом из букв. Превращающим слово “там” в недоступность, прозрачность и вездесущность.
8Это вовсе не грубое сравнение. Ведь в те времена еще не вымер гужевой транспорт. И кубик рафинада, легко подбираемый с руки понурой лошадью лишь одним дыханием, исчезнув с ладони, образовывал самую нежнейшую в мире выемку. В детстве моих ладоней никто нежнее глупой кобылы не касался. Я бы точно это запомнил. Но ни мать, по известной, не зависящей от нее причине, ни отец, по причине совершенно обратного свойства, ничего подобного не оставили в моей тактильной памяти.
9 Мне известно только одно преодоление этого прекрасного закона, тупая победительная сила материнского, — подросток-мулатик, обретающийся на соседней улице, “нагулянный” в столице обычной теткой. Он, томно-коричневатый и тонкий до вычурности, абсолютный африканец, сын своего далекого быстроногого папули-эфиопа, словно в шутку или отместку был начисто лишен экзотической для наших мест плавности, двигался тупо и жестко, будто его африканские суставы были смазаны русским солидолом, будто мать насильственно отучила его от всего отцовского. Он был так похож на отца, что материнское ревниво затмило в нем эту видимую истину, вошло в него противоречием и, очевидно, разрушило его. Казалось, что он был сделан вторично, переплавлен и затвердел при неправильных русских температурах. В своей кромешной жестикуляции он и оставался сыном унылости и предопределенности. Потом он пропал. Словно жестко опрокинулся кеглей за край. Спился? Сел? Сбежал в Африку? Никто ничего про него толком не знал.
10Ведь я после, после всего узнал, как она хотела выйти замуж за офицера, но их вокруг нее не наблюдалось, как она хотела поехать в Москву и познакомиться с порядочным офицером из академии, но все порядочные были разобраны. И куда ей было вообще-то ехать, ведь незримо и неотступно за ней влачился шлейф ее завода с запахом каленой стружки и масла, сочащегося на детали, которые она точила и на токарном станке, на фрезерном и даже на револьверном. И солидол, его липкий низкий флер тащился за ней как конвой, куда бы она ни пошла после утренней, вечерней или ночной смены. И во мне она любила несостоявшегося офицера, которым мог стать почти любой мужчина, имей он какое-никакое высшее образование. Она рассказала мне, как моя мать отбила у нее ухажера, быстро ставшего моим отцом. Как “отбила”? Я повторил ее боевой глагол. Какая между вами проистекала бойня? И я представил себе амазонок в легких доспехах, идущих на ловитву ослабленных службой офицеров.
11Жесткие на вид и удивительно
12Не то чтобы из моей памяти это впечатление легкомысленно выветрилось. А давление света, общая неподвижность, чреватая прорывом, вынесли все чувства за скобки, как пустой единичный множитель, ничего не меняющий в неподатливом итоге. И чем меньше и меньше я могу объяснить свой чувственный ступор, тем больше меня проницает ток тихого бессловного языка, на котором я изъяснялся тогда сам с собою. Языка, с помощью которого я понимал и принимал все. И также безъязыко обращался ко всему. И наверное, впервые попробовал согласную Бусю на вкус. Это похоже на галлюциноз особенной немотивированной достоверности. На сонный бред безропотного, совершенно неопасного животного.
13Я про себя, чтобы никто не услышал или, лучше, — не признал на мне ее женственного отсвета, говорю “прямо” или “прям”, не вкладывая в эти вводные слова ни тени вопрошания, которыми она наделяла их бог знает сколько лет назад, не надеясь утвердиться в ненадежной прямизне своего прошлого бытия.
14 Люди передвигались по двору так, словно весь день их вынужденно скрывали в мешках. Будто они рады наконец приобрести свойства, отличные от уныния и безразличия. Они перестали сутулиться и шаркать, походка их, перейдя в охотничий регистр, помолодела, и веса, дневного тяжелого веса в них ощутимо поубавилось. Все действие приобрело непреложность и должно было вот-вот завершиться кульминацией. Над двором висело ожидание как снасть.
15И я удостоверился всей глубиной своей умиротворенной души — как страшно быть в забытьи. Это значит — оказаться там, где уже нет бытия. Закатиться за... В отличие от того, кто просто позабыт. Ведь он просто исчез из привычного круга вещей, но может быть найден.
16Отчаянное солнце воспламенило само себя и, став бельмом, моментально выпарило грядущую дневную жару. Я это запомнил, так как встал очень рано, и просто почуял, как день, мгновенно миновав утренние сумерки, опрозрачнил и довел до слепоты видимость далей, где обычно зрел пологий горизонт. Он будто мгновенно возвел пропилеи, которые не сойдутся в точке яростного жара. И жар, вымарав облака, отменил законы перспективы и усмирил речное эхо. Мне почудилось, что низко пролетевшая ласточка не смогла оставить за собой свистящий след, она прорезала воздух как скальпель.
Казалось, что раскрывается кулиса особенного всеобщего времени, очищенного от иссякания. Мерность его ослабевала. Никто не должен умереть, так как и здесь никому не предназначалось места, не задана последовательность и не предопределен порядок. Координаты иссякли, не проявившись. Это качество говорило только о моем наличии в мире, оно ничем больше не ошеломило меня, и только с замиранием сердца я понимал, что я — только “есть”. Есть, и все. И этого было безгранично много.