Новый мир. № 1, 2004
Шрифт:
Жестокая муштра и требования казарменной дисциплины — в новинку для городских мальчиков, воспитанных мамой и бабушкой. Старший готов подчиняться, маленький, не испытывающий к отцу никаких теплых чувств и обладающий такими же задатками крутого характера, но еще по-детски капризный, эгоистичный, несносный, — вступает в войну. Коса находит на камень. Страх, усталость, упрямство, недоверие и упорное нежелание Ивана подчиняться диктату отца приводят к постоянным конфликтам. Отец ломает Ивана, Иван не сдается, отказывается есть, когда заставляют, нудит, что голодный, когда еды поблизости нет; упрямо торчит под дождем, высаженный из машины прямо посреди дороги; пытается перечить, когда ему велят оторваться от любимой рыбалки в разгар клева, все
Назад с острова потрясенные братья возвращаются в лодке, на дне которой — мертвое тело. Доплыв до того места, где оставили машину, они пытаются завести мотор, а плохо привязанная лодка отчаливает, отплывает и медленно тонет… Мертвый отец на глазах погружается в воду, а дети в слезах, в отчаянии, несчастные и беспомощные, кричат ему вслед: «Папочка! Папа!»
Все это один к одному — «первичная сцена» по Фрейду: сыновья, взбунтовавшись против безграничного деспотизма вождя-отца, свергают его и убивают, а затем, проникшись страхом и чувством вины, — обожествляют. С этого начинается человеческая культура, начинается социум, основанный на символической власти невидимого. Возможно, именно как неожиданная, психологически точная иллюстрация к Фрейду фильм и снискал столь шумный успех на Западе, в культуре которого идеи венского психоаналитика давно уже стали чем-то вроде греческих мифов. Западные люди почувствовали в фильме свое, понятное, увидели конкретную, частную историю, без всякой натуги на глазах дорастающую до очевидного универсального смысла.
Что ж, смысл этот есть, и для нас он неутешителен. Бунт детей против отцов, обусловленный внекультурными, чисто биологическими мотивами; ничем не смягченная агрессия, которая становится единственным способом регуляции отношений, — ситуация психологически настолько невыносимая, что неизбежно ведет к новому вознесению попранных идолов и упрочению свергнутых авторитетов. Сильная власть вновь возникает из страха, растерянности и чувства вины. Это печальный закон самосохранения социума. Если разрушение обветшавших ментальных стереотипов ведет лишь к высвобождению биологических механизмов самоутверждения, если кризис «закона» не сопровождается выплеском «благодати», то есть духовного творчества, позволяющего обществу подняться на новую ступень, — все возвращается на круги своя и заканчивается укреплением «вертикали власти». Что мы, собственно говоря, и наблюдаем ежедневно и ежечасно.
Не имея сознательного намерения апологетизировать нынешнее начальство, новое, молодое кино просто зафиксировало этот момент мучительной неопределенности, чреватый тоской по возвращению «сильной руки».
WWW-обозрение Владимира Губайловского
На одной из сетевых новостных лент мне попалась на глаза заметка, которая показалась необыкновенно характерной и типичной. Это — очередная декларация борцов с засильем высоких технологий:
«В свое время Достоевский писал: „Кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: ’Лучше поработите нас, но накормите нас’“. Его пророчество сбывается в нашем информационном веке — темном, управляемом корпорациями царстве, предсказанном такими легендарными художниками, как Брюс Стерлинг и Джордж Лукас…
Мы стремимся быть частью этой информационной среды и с появлением в нашей жизни каждого нового устройства, сервиса или цифрового подключения ощущаем новые потребности. От Интернета до пейджера, от радио до телефона — в информационном веке никогда не заходит солнце;
А в стремлении удовлетворить свой техноголод мы, получив новейшие и крутейшие устройства или хайтек-услуги, становимся все более зависимыми от этих продуктов и их производителей — настолько, что, когда что-то ломается или оказывается под угрозой, наша работоспособность падает или иссякает. Принимая во внимание эти частые технические или юридические проблемы, можем ли мы считать себя свободными и сильными, во что нам предлагали поверить?
Технология затягивает, как азартные игры и героин. По собственному желанию или по чьей-то воле мы покупаем новые устройства и постоянно модернизируем свою технологию по целому ряду причин, как реальных, так и воображаемых, и без последней хайтек-„примочки“ чувствуем себя некомфортно. Корпорациям это нравится, так как, приобретя и начав использовать их продукты или услуги, мы впадаем в зависимость. Кончится тем, что они, по существу, овладеют нашей информацией — а со временем обществом и нами самими» <http://zdnet.com.com/2100-1107_2-5085574.html?tag=zdnnfd.comment>.
Это типичные слова новых луддитов — борцов с неслыханными скоростями информационного века: наркозависимость, невозможность нормального существования вне компьютерного мира, ненадежность производимой корпорациями высокотехнологичной продукции. Хотя никто уже не помнит, какое оно, это нормальное существование. Генри Торо тоже не всю жизнь прожил в лесу. И такими ли уж надежными были прядильные станки, которые громили исторические луддиты в 1811 году в Ноттингемшире? И что же защищал Джордж Байрон в палате лордов? Свободу от угнетателей или свое дешевеющее на глазах родовое поместье от текстильных монополистов?
Но просто так отмахнуться от подобных высказываний не получится. На них придется отвечать по существу. И не только потому, что голоса противников технологического взрыва звучат все громче и среди них немало глубоких и мудрых людей. Можно вспомнить эссе Станислава Лема «Дорога без возврата», в котором фантаст и мыслитель поднимал те же вопросы, или статью Михаила Эпштейна «Информационный взрыв и травма постмодерна», посвященную проблемам, с которыми сталкивается человек, будучи не в силах справиться с потоками информации. Даже находясь внутри этого технологического прорыва, работая программистом или обозревателем достижений индустрии высоких технологий, невозможно не чувствовать, что все не так радужно, как казалось буквально четыре-пять лет назад.
Чтобы попытаться понять происходящее, я попробую вернуться к началу — к определению понятия количества информации, которое дал Клод Шеннон. Я напомню в общих чертах, что говорил основоположник. Мерой информации служит энтропия источника, то есть непредсказуемость и неопределенность каждого следующего символа в дискретном сообщении. Чем выше непредсказуемость, тем выше информативность. Грубо говоря, сенсация, неожиданность максимально информативны, а сообщение, десять раз пересказанное, давно известное, содержит количество информации близкое к нулю.
Сегодня складывается впечатление, что мы живем по закону Шеннона, то есть стремимся увеличить непредсказуемость и новизну, увеличить информационное насыщение окружающей нас действительности, но вся ли это информация, которая нам необходима, и та ли это информация?
Есть один крайне существенный аспект, который обычно не рассматривают — может быть, как раз ввиду его явной очевидности: максимальной информацией обладает сообщение, где каждый новый символ в сообщении абсолютно случаен, то есть полностью непредсказуем. Но в естественных языках — русском или английском — предсказуемость выше 50 процентов, то есть каждый второй символ в достаточно длинной фразе полностью предопределен. И, кстати, самый предсказуемый, предопределенный, а значит, самый информационно бедный язык — это язык поэзии.