Новый Мир. № 2, 2000
Шрифт:
Возможно, в Нине Алексеевне Кривошеиной погиб незаурядный писатель. Тут необходимо пояснение. Так называемый «хороший слог», который у людей ее поколения и социальной принадлежности был обусловлен (не у всех, конечно, но у многих) хорошим образованием — это, в конце концов, довольно банальный слог экзаменационного гимназического сочинения, не более того. Именно так, прилично и правильно, написано множество мемуаров. Писательские задатки Н. А. Кривошеиной кроются в достаточно редком у пишущих людей свойстве, которое можно назвать безоглядностью чувств. Художник сказал бы: пишет открытыми красками. То есть смелым, нечопорным пером именно и только то, что подсказывает ее удивительно точная память. Только очень искренний человек напишет про себя: «я тупо молчала» или «я ей злобно отвечаю». Так и хочется цитировать дальше: «Приезжает на февральские
В Гражданскую войну погибли миллионы светлых и достойных людей, и на этом фоне, казалось бы, кощунственно горевать о четвероногих. Но вот поди ж ты, у хорошего автора трогает и воспоминание (конца 1919 года) о несчастной собаке Моте, полуторагодовалом маленьком тигровом французском бульдоге «с белым жилетом и глазами доброго негра». Мотя «буквально понимала все без слов (хотя их много знала)». Но время было тяжкое, и собачка стала хиреть от плохой пищи, голода и холода. «За три дня до нашего ухода [по льду в Финляндию] я с утра попросила Сусанну отнести собаку ветеринару для усыпления. Мотя сидела на ледяной кухне перед пустой „буржуйкой“ и дрожала мелкой дрожью. Сусанна надела платок, взяла на руку корзину; я подошла к Моте и сказала ей: „Что ж, Мотя, прощай!“ Она посмотрела на меня, медленно повернула ко мне голову, даже хвостом не мотнула в ответ на голос… и у нее из глаз полились слезы». Эта собачья история имеет десятки аналогов в мировой литературе, но задевает как в первый раз, ибо случилась в действительности, в Петрограде, на Кирочной улице, в декабре девятнадцатого.
При чтении этих мемуаров часто ловишь себя на мысли, что мало есть нового под луной. Вот картинка, случайно увиденная автором более полувека назад в палестинской Хайфе, куда теплоход «Россия», доставлявший репатриантов на родину, зачем-то заглянул по пути из Марселя в Одессу. «Прелестный город как на ладони, за ним невысокие холмы, и там, за холмами, идет сильная перестрелка, ухают пушки, вовсю стрекочет пулемет. А по набережной четко видно, как бегут целые семьи, несут детей, старухи воют, да и молодые тоже, рвут на себе волосы. Мужчины погоняют ослика или мула, но больше так, пешком, груженные кулями, таганами, матрацами. Другие прыгают с пристани в лодки и гребут вдоль берега с напряженными, перекошенными лицами, мужчины потрясают кулаками, кричат проклятия израильтянам и плачут. Их становится все больше — этих арабских беглецов, покидающих родной город. А мы стоим неподвижно, оцепенев — случайные зрители…»
Из «советской» трети, как уже упоминалось выше, мемуаристка успела рассказать лишь про первые шесть (неполных) лет. Этим годам, проведенным в Ульяновске, посвящено ровно сто страниц, и я читал их как самые важные в книге. Глухая советская провинциальная жизнь, нормальная для меня, погруженного в нее при рождении, — какой ее воспринял зоркий взрослый взгляд? Взгляд почти иностранный — и при этом фундаментально свой, неподготовленный — и готовый ко всему.
Впечатления о жителях Ульяновска оказались предсказуемыми лишь отчасти. О да, эти люди в достаточной мере запуганы коммунистической властью. Но при этом: арестовывают начальника вневедомственной охраны города, и — «все угрюмые, прокуренные служаки окружили своего шефа… умоляли его не забирать». То есть, на языке протокола, оказывали сопротивление власти. Или, уж не знаю, «препятствовали выполнению санкции прокурора»? В любом случае это была, как тогда говорили, нормальная «статья». Что особенно удивительно, начальник был реэмигрант и к тому же из балтийских немцев.
Перевернем еще несколько страниц. Н. А. вспоминает о своем знакомстве (зимой 1949/50 года) с Иваном Федоровичем Сарычевым — охотником, собачником, изобретателем, но главное — человеком, одержимым «всепоглощающей ненавистью к Сталину», которую
Все дело в подробностях, друзья, — ведь общую канву мы знаем достаточно хорошо. «Страшный город был Ульяновск в те годы — дома не ремонтировались больше 30 лет…» (понятная цифра: процитированное наблюдение относится к 1948 году), «во многих домах обрушились балконы; некоторые висели на металлической подпорке вдоль дома и покачивались на ветру. Все хозяйство города было в полном расстройстве; по 2–3 недели целые кварталы оставались без воды». Но люди, полурасплющенные чудовищной глыбой советского монолита, все равно не становились теми роботами, теми бодрыми строителями утопии, какими их мечтали сделать товарищи из Политбюро.
А тут еще реэмигранты вроде Н. А. Кривошеиной. Как к ним тянулись! В 50-е еще с большой опаской, но тянулись. Ведь они являли собой живое доказательство того, что существует другой мир, не просто чужая и чуждая заграница, а некая параллельная Россия, населенная русскими — но при этом, как ни удивительно, свободными людьми.
Это вообще любопытная тема: наглухо закупоренный СССР — и образы извне, достигающие зрения и слуха молодых людей советского разлива, комсомольцев и значкистов ГТО. Эти образы обнадеживали: «Не робейте, ребята, есть другой мир — открытый и вольный, без соцсоревнований, пленумов Политбюро, кумачовых лозунгов и очередей за колбасой и кофточками». И что мог весь соцреализм вкупе с Союзом советских писателей противопоставить — если речь о 50-х — какой-нибудь строчке, всего лишь даже из Вертинского? Что уж говорить о живых свидетелях? Однако был и непременный вопрос: а зачем вернулись? Забавно, но для советского сознания такой естественный резон, как тоска по родине, был полной ерундой — его с насмешкой отвергали все без исключения. Многослойное это было существо, советский человек…
В заключение — о дальнейшей судьбе автора мемуаров. После шести лет в Ульяновске семья мемуаристки сумела переселиться в Москву, а еще двадцать лет спустя, в 1974-м, Н. А. Кривошеина с мужем вновь вернулись в Париж, где началась и закончилась (ее — в 1981 году, его — пятью годами позже) «четвертая треть» их жизни. Овдовев, И. А. Кривошеин подготовил книгу жены к печати и увидел ее изданной (Париж, «YMCA-press», 1984). В написанном им послесловии мне очень дорога такая краткая фраза: «Мы не жалели о пройденном нами пути». Думаю, Игорь Александрович имел право сказать эти слова за свою покойную жену.
Я спрашиваю себя: в чем бы я увидел главное, не прочитываемое сразу послание книги «Четыре трети нашей жизни», прочти я ее тогда же, когда она была написана, почти двадцать лет назад, когда вечная мерзлота еще звенела как металл и рассвет, казалось, не наступит никогда? Думаю, в том же, в чем и сегодня. Да, историческую Россию, видимо, не вернуть, да, ее невосстановимые ценности, видимо, стали достоянием истории — но надо жить и действовать так, как если бы надежда оставалась.
За что? Проза. Поэзия. Документы
Составители В. Шенталинский, В. Леонович. М., «Новый ключ», 1999, 559 стр
…«Олимпийским» летом 1980 года я прятался от КГБ по провинциальным углам и на одной из кухонь услышал магнитофонную запись — «подпольный» бард пел:
Решетка ржавая, — спасибо, Спасибо, старая тюрьма! Такую волю дать могли бы Мне только посох да сума. ………………………. Не напрягая больше слуха, Чтоб уцелеть в тревоге дня, Я слышу все томленье духа С Екклесиаста до меня.