Нюансеры
Шрифт:
– Кто таков? – Суровый потянулся к Мише стаканом.
Вопрос нисколечко не был похож на заздравный тост.
– Миша Клёст. Бью до слёз.
Поговорку Миша придумал заранее. Думал, на раз, вышло на всю жизнь.
– Ты это...
Привстав, Миша сунул «дерринджер[6]» в открытый рот Сурового и нажал на спуск. От грохота заложило уши. Кровь и ошмётки мозгов облепили стену у двери; медленно сползали по ней, оставляя склизкие следы. Мертвец опрокинулся на спину вместе со стулом. Руки и ноги его конвульсивно подёргивались,
Скорняк громко икнул. Как завороженный, он не мог отвести взгляд от мертвеца. Горелый медленно, очень медленно убрал руку со стола.
Клёст покачал головой:
– Не надо.
В двуствольном «дерринджере» оставался один патрон. Но в левой руке Миша держал карманный «Кольт» со взведенным курком.
– Это между нами. К вам двоим я ничего не имею.
И вышел вон.
Клетчатого убийцу отца Миша узнал сразу, едва Суровый вошёл. Шагая через проходной двор-колодец, он прислушался к своим ощущениям. Мрачное удовлетворение от свершившейся мести, о котором пишут в книжках? Опустошение? Злая радость? Ужас от содеянного? Запоздалое раскаяние?
Нет, ничего.
Совсем ничего, как и не было.
«Я Миша Клёст, бью до слёз,» – это он с тех пор повторял всякий раз, когда убивал.
* * *
Револьверными выстрелами щёлкает кнут ямщика. Прыгает на ухабах дилижанс. Кровавым созвездием горят огоньки папирос. Качаются на дымных волнах буйки-поплавки – восковые личины мертвецов.
– Обиды на тебя не держу, – хрипит Суровый. – Обиженные под нарами спят. Поквитался за отца? Имел право.
– Фартовый ты, Клёст!
В голосе безымянного шпанюка, словно гадюка в постели, прячется зависть.
– Тебе-то что? – огрызается Миша. – Свой фарт, не ворованный...
Это он зря. Шпанюк хохочет:
– Ой, ворованный! Краденый фарт, куда ни кинь!
– Закрой рот!
– Какой мне рот закрыть, Клёст? У меня теперь два рта. Один закрою, второй тебе в рожу плюнет!
– Я тебя не резал!
– Нет, не ты. Другой резал. Да только и ты здесь важная карта, в масть...
Салон дилижанса превращается в тёмную, прокуренную горницу. Где пассажиры? Нет пассажиров. За столом – трое. Миша их не знает, зато знает шпанюк. Тычет корявым пальцем, называет по кличкам:
– Лютый...
Лютый страшен.
– Гамаюн...
Гамаюн опасен.
– Банщик...
Банщик хитёр.
– Ты послушай, Клёст. Послушай, о чём толковали. Нам с того света всё известно, каждое словечко. А ты здесь мог и проворонить. Слушай, там сперва о тебе. Я уже после, на остаточек...
* * *
– Гастролёр, мыслю, из города свинтил.
– Не знаю. Вдруг не поспел? На бану вон какой шухер! Если умный, не сунется. А он, чую, умный. Банщик, твои сейчас всё равно без дела?
–
– Вот пусть тоже побегают, пошукают гастролёра.
– А твои?
– И своим скажу. Ты, Лютый...
– Ладно, я моих тоже подгоню. Только, сдаётся мне, свинтил он...
– Пусть молодые по городу пошустрят. Вреда от того не будет.
– А польза?
– Поглядим.
Лютый с Банщиком растворяются в дыму.
– Шнифт, – кличет Гамаюн, оставшись один.
В дверях воздвигается Шнифт – детина с перебитым носом. Молчит, ждёт, что скажет хозяин.
– Маляву на кичу[7] передать надо. На гастрольном гранде Стиру замели, а он знает лишнего. Не дай бог, колоться вздумает... В общем, передай: пусть молчит Стира, земля ему пухом.
– Под красный галстук взять[8]?
Шнифт любит точность. Шнифт любит однозначность.
– Это пусть на киче сами решают.
Шнифт вздыхает: нет чёткости, беда. Кивает:
– Сделаю.
Выходя из горницы, он крестится на образа в углу. Крестное знамение приводит в движение всю горницу. Клубится дым, встаёт пеленой сверху донизу. Слышен стук копыт, словно черти в аду пляшут на радостях.
* * *
Едет дилижанс, качается.
– Вовремя ты колёса обул...
– ...ноги из города нарисовал!
– Ох, вовремя!
– Второй раз кряду удача вам выпала, Михаил Хрисанфович...
– Полиция носом землю роет...
– Шестеро ни за чих сгорели!..
– Весовые, Клёст, тебя видеть хотят...
– Они ли одни?
– Ой, не одни...
– Знаешь, кто по твою душу явился?..
– Пострашнее прочих!
– А вы, Михаил Хрисанфович, их всех объегорили.
– Объехали на кривой...
– Они там, а вы тут, с нами...
– Летите прочь птицей вольной...
– В Москву!
– В Петербург!
– За границу!
– В солнечную Италию!
– Где рай на земле? Туда и летите...
– ...с ненаглядной вашей Оленькой...
«Не сметь про Оленьку, погань!»
Миша хочет прикрикнуть на обнаглевших доброжелателей-мертвецов. И не может, потому что видит: меж кассиром и старухой в красном на скамейке сидит Оленька. В лёгком муслиновом платье, как летом позапрошлого года, когда Миша впервые увидел её.
«Что ж ты в одном платьице-то, Оленька?! Простудишься! Я тебе сейчас своё пальто отдам...»
Произносит ли он это вслух? С опозданием до Миши доходит страшное: в дилижансе все мёртвые, и Оленька среди них! Живая? Нет?! Откуда она здесь?!
Кассир смеётся, обнимает Оленьку за хрупкие плечи: моя, моя, наша! «Чего ерепенишься, Клёст? – скалятся бесовские хари. – Ты ведь тоже наш – ныне, присно, во веки веков! Оленька здесь? Здесь. Ты её не бросишь? Ни за что. Не сбежишь! Едем вместе, до конца, до конца...»