Нюансеры
Шрифт:
2
«Шестой стакан мне не повредит?»
– Что будем составлять?
– Договор доверенности.
– «Сим договором Алексеев Георгий Сергеевич обязывается к совершению юридических сделок от имени и в пользу Алексеева Константина Сергеевича...»
Нотариус Янсон сегодня встал с постели снулой рыбой. Хорошо, не встал – всплыл. Чувствовалось, что ночь Янсон провёл не лучшим образом. Бессонница, мигрень, а скорее всего, судя по тому, что писал нотариус стоя, не стремясь опуститься в кресло, разыгрался геморрой.
«Я человек болезненный, слабый, – вспомнил Алексеев подходящую к случаю цитату. Рассказ «Оба лучше» был написан Чеховым, с кем Алексеев состоял в отношениях близких, почти приятельских. Превосходный литератор, врачом Чехов был не худшим. – Во мне скрытый геморрой ходит. Был я, знаешь, в четверг в бане, часа три парился. А от пару геморрой еще пуще разыгрывается. Доктора говорят, что баня для здоровья нехорошо...»
– Доверенность общая или специальная?
– Специальная.
– Предмет доверения?
– Квартира Заикиной.
– Позвольте!
Рыба проснулась. Рыба всплеснула плавниками:
– Вы еще не вступили в права наследования!
– Составьте черновик доверенности. Пусть полежит у вас до окончательного завершения дела. Как только я вступлю в права, я подпишу его. Мне хлопотно будет заниматься квартирой. Брату проще, он здесь живёт. Да и с досугом у него дела обстоят лучше моего...
– Понимаю. Черновик – это допустимо. Итак, доверенность специальная, предметом которой является жилая площадь по улице Епархиальной...
– Адрес возьмите из завещания.
– Да, разумеется.
Янсон скрипел пером, часто макая его в бронзовую чернильницу. Задавал вопросы, Алексеев отвечал – кратко, не задумываясь. Мысли его целиком занимал удивительный спектакль, в который он угодил против собственной воли. Мало-помалу пустяки и случайности складывались в систему – ещё не чёткую, стройную, сцепленную всеми шестеренками в единый механизм, но контур очерчивался, закономерности прослеживались, а сквозное действие обещало вот-вот оформиться в острый кавказский шампур, на который, словно куски мяса, лук, помидоры и баклажаны, нанижутся все частные действия, поступки и предлагаемые обстоятельства.
Алексеев чувствовал, что оживает. Он испытывал немалый душевный подъём. Если с театром покончено, если он возвращается к семье и работе, отчего бы не разыграть напоследок представление, случайно выпавшее на его долю? Он знал за собой способности к систематизированию, увязыванию воедино ниточек, которые иному показались бы кучей обрывков, спутанным клубком, годным лишь для игры котенка. Этот природный талант играл на руку Алексееву не только в его артистической карьере – карьера деловая зависела от него в не меньшей степени. Не так давно он опять сменил на фабрике оборудование, что влетело товариществу в серьёзный капитал, и создал отдел по сверлению алмазов, куда поставил швейцарские станки. Партнёры называли это пустой тратой денег, но Алексеев стоял насмерть. В данный момент в его распоряжении имелось шестнадцать тысяч волок собственного производства – алмазных и рубиновых, не считая двух сотен сапфировых.
«Куда
«В Париж,» – отвечал Алексеев.
«Ну так съезди в Париж и угомонись!»
«Съезжу обязательно. На Всемирную промышленную выставку. Вот получу «Гран-при» и угомонюсь. Ладно, вам тоже прихвачу по медали...»
Он лукавил. Париж Парижем, а нити, производимые на новом оборудовании, годились не только для золотого шитья. Пару лет назад, взломав глухую оборону совета директоров, Алексеев открыл два завода – меднопрокатный и кабельный. Электрические провода и нити для ламп накаливания – производственная система Алексеева, нанизанная на шампур сквозного действия прогресса, ясно утверждала, что будущее за этим товаром, а не за блестящими мундирами и ризами.
По привычке Алексеев звал себя канительщиком. Это было лукавством. С большим правом он мог бы зваться проводником или ламповых дел мастером.
«Или шкафом, – подумал Алексеев. – «Маменька говорят, что мы были мебель...» Я буду шкафом, многоуважаемым шкафом. Надо спросить разрешения у Антона Павловича: «многоуважаемый шкаф» – его выдумка. Чехов всё грозится вставить его в какую-нибудь пьесу...»
– У вас есть вопросы? – прервал его размышления Янсон. – Если нет, то черновик готов, извольте ознакомиться.
– Есть. Свидетели завещания Заикиной...
– У вас какие-то претензии? Хотите сделать заявление?
– Нет, претензий нет. На днях я имел удовольствие познакомиться с господином Ваграмяном. Превосходный человек, спокойный, вежливый. Нашёл мою зубную щётку. «Императорских» не курит, предпочитает «Ферезли»...
– Что?
Глаза Янсона поползли на лоб.
– Превосходный человек, говорю. Вероятно, госпожа Радченко ему под стать. Кто она?
– Костюмерша в театре. В прошлом – модистка. Трудилась в ателье mademoiselleRosalie – это слева от моста, где аптека Коха, угол с кондитерской. Бывает, и сейчас трудится, на заказах.
– MademoiselleRosalie? Парижанка?!
– Что вас смущает?
– Она же скончалась! И давно, насколько я знаю.
Алексееву представилась страшная картинка: стройный парижский скелет в чепце дает модистке указания – рюши, воланы, оборки...
– Это не та Розали, это её дочка. Матушка отошла в мир иной, дочь продолжила семейное дело. Там еще и внучка намечается... Госпожа Радченко временами у них подрабатывает. Больше, правда, в театре...
– Ну да, театр. Престарелая актриса, умирая, берёт в свидетели костюмершу. Вполне понятное решение. Сапожник? У него мастерская двумя этажами ниже квартиры покойной. Наверняка были знакомы, имели добрые отношения. Но этот Кантор...
– У вас есть предубеждения?
Нотариус не закончил фразы, но любому сделалось бы ясно, о каких предубеждениях говорит Янсон.
– Что вы, Александр Рафаилович! Тем более вы сказали, что он крещёный. Ещё хотели при случае рассказать мне историю этого Кантора. Говорили, будто она забавная...
– Вы хотите, чтобы я сделал это сейчас?
– Pourquoi pas[2]? Вы куда-то торопитесь? Я оплачу всё потраченное на меня сверхурочное время.
– Ну, если так... Хотите чаю?
– Как думаете, шестой стакан мне не повредит?