О «русскости», о счастье, о свободе
Шрифт:
Конечно, нет. Речь идет просто (у Пушкина) о двух столь «несовместных» мирах, «несовместных» действительностях, что каждая из них попросту недействительна для другой, «в глазах» другой… В этом смысле «как ум, как сознание» Сальери и Моцарт равны, то есть равно ограниченны: ни один из них не может выйти из круга своего сознания (так что нам остается решить только, чей круг сознания истинней или нам ближе).
«Я знаю, я», – кричит о себе действительность Сальери, отвергая всю, недействительную для нее, правду, действительность Моцарта, которая, по Сальери, в лучшем случае случайна; залетна, мимолетна до призрачности, как те «несколько… песен райских», что занес – шальной и напрасный, «безумный» – «некий херувим».
«…Гений и злодейство – Две вещи несовместные.
Как Сальери не понимает того, что «бессмертный гений» способен – абсурдно, с точки зренья Сальери, – озарять «голову безумца», и потому стремится эту «недостойную» гения голову «упразднить», так и Моцарт непроизвольно (каждым своим жестом, интонацией, репликой, поступком – всем своим бытовым, творческим своим, слепо-озаренным поведением) «упраздняет» – как абсурдный, недействительный – мир «бескрылого желанья», безвдохновенных тщеславных «трудов», помпезного самонесения («Ах, Сальери! Ужель и сам ты не смеешься?») – мир «не-гения», то есть не-творчества, где допустимо, находит место себе и, в сущности, даже неизбежно «злодейство»… «Ах, правда ли, Сальери, Что Бомарше кого-то отравил?» – недоверчиво спрашивает Моцарт, сомневаясь в такой вероятности, удивляясь такой – вполне умозрительной для него! – «действительности»… «Не думаю…» – отвечает Сальери по поводу Бомарше-отравителя. Но как по-разному объясняют они с Моцартом свое «не думаю»!
«…Он слишком был смешон Для ремесла такого», – отзывается Сальери о Бомарше, ища у того субъективные (и, по Сальери, отрицательные даже: «смешон»!) черты, помешавшие Бомарше быть отравителем. «Он же гений…» – поясняет то же самое Моцарт, не видя нужды углубляться в личные особенности, индивидуальные черты Бомарше. И то, что об одном и том же человеке мы слышим столь разные отзывы: «смешон» и «гений», – лишний раз подчеркивает «несовместность» говорящих, а с другой стороны – сближает, уравнивает Бомарше с Моцартом: «смешон» – говорит Сальери о Бомарше: «безумец» – о Моцарте; а «безумец», с точки зрения ума, как раз именно «смешон»… Это и позволяет Моцарту прямо сравнить Бомарше с собою, простодушно и именно смешно в этом простодушии сравнить: «Он же гений, Как… я».
Однако в круг гениев попадает тут и Сальери; ведь Моцарт сказал: «Он же гений, Как ты да я». Но Моцарт все-таки не бахвал да и не льстец! И мы начинаем понимать, что «гений», в устах Моцарта, – отнюдь не искусствоведческая оценка конкретному автору (Бомарше ли, себе ли, или Сальери), не особое личное самосознание, но как бы общее, естественное условие, заведомая предпосылка, без которой и попросту невозможно искусство. Какое бы то ни было, то есть, собственно, единственное, постоянно равное себе, «единосущное» искусство, не делимое Моцартом на разряды и ранги, сравнительные величины его творцов. Слово «гений», в устах Моцарта, справедливо толковать как просто «художник»: оно, у Моцарта, знак общности, а не различия творцов. И представления пушкинского Моцарта об общности между художниками (будь то музыканты или поэты), между разнообразными жрецами «единого прекрасного» не позволяют трактовать идею «маленькой трагедии» как «вопрос о сущности и взаимных отношениях таланта и гения» [4] . Ведь это означало бы – пойти вслед за Сальери, с его «алгеброй», ревнивой иерархией «степеней».
4
Как известно, этот взгляд Белинского получил огромную поддержку в пушкиноведении XX века, как и в сценических интерпретациях «маленькой трагедии».
Талант и гений… Нет такого противоположения ни для пушкинского Моцарта, ни для самого Пушкина! Нет меж ними острых коллизий, антагонизма, «несовместности». И если противоположение в паре: «талант – гений» возникает, если намечается между ними режущая «несовместность»,
Но пальцы умного Сальери опять хватаются за воздух.
…Или это сказкаТупой, бессмысленной толпы – и не былУбийцею создатель Ватикана? —говорит он, спрашивает, а сам словно катится уже на дно этой «тупой, бессмысленной толпы»…
Сальери и впрямь умен. Ведь как ни жаждет он признания, награды, а вот все-таки не верит – высшему из авторитетов! – Моцарту, когда тот говорит: «…Он же гений, Как ты…». «Свидетельствам» Моцарта «в пользу» Сальери склонны порой верить читатели «маленькой трагедии», но не ее угрюмый герой. Он-то чует: не о гении в оценочном смысле слова ведет Моцарт речь, а вообще об искусстве. Слова Моцарта не оставляют для умного Сальери никаких надежд.
И ведь как корректен, тактичен – непроизвольно, как будто нечаянно – «беспечный» Моцарт относительно истины! Оба раза, когда он вроде бы восхищенно оценивает Сальери, его речь заканчивается коротеньким – но как не заметить его! – «Не правда ль?». Оно, конечно, многозначно в своей живой интонации. Тут и приглашение к собеседнику – соучаствовать в высказанной мысли; тут и деликатность, избегающая категоричности; тут и подчеркивание высказанной мысли; но тут вместе с тем и неуловимое словно бы отрицание адресованных Сальери похвал и, во всяком случае, сомнение в них…
Сальери не отвечает на эти «Не правда ль?». То есть не отвечает прямо, не отвечает самому Моцарту. «Ты думаешь?» – лишь однажды (в первый раз) откликается он, и тут же следует пушкинская ремарка: «Бросает яд в стакан Моцарта». И возможно ли большее доказательство тому, что самолюбивый, тщеславный Сальери ни на секунду не отнес к себе эти, казалось бы, максимально лестные для него слова: «…Он же гений, Как ты да я…»?
Убийство Моцарта при этих именно словах есть исчерпывающее признание человека ремесла, что он не в состоянии не только сравняться с «гением», художником, но и вообще как-либо сотрудничать с ним. Что, не умея сосуществовать с ним, он может «утвердить» себялишь убийством его – антипода, «врага», гения (а собственно, и просто творца).
Но может ли он впрямь утвердить этим себя?
Слова Моцарта о гении и злодействе сыграли нечаянно роковую роль… Собственно, еще до этих слов Сальери, зная, что он – не гений, решился на убийство. Так что, казалось бы, Моцарт своей ослепительной в простоте ее формулой не внес ничего нового в ситуацию, клонящуюся к убийству. Ничего нового, кроме предрешенности такой ситуации с развязкой-убийством или по крайней мере неуникальной возможности ее. Ничего нового, кроме пророчества полного крушения Сальери… Личная воля, мучительное ожидание, со стороны Сальери, верного, точного мига («Теперь – пора!»), многосложные рассуждения его в пользу убийства, богоборческий вызов «небу», так сказать – «героическая» («я не трус») личная решимость на «подвиг»-«долг» – все это, обеспечивавшее Сальери пусть не художественную, но все же индивидуальность, перешло в план банальности, перекрылось неоригинальным общим законом для людей типа Сальери. «Гений и злодейство – Две вещи несовместные»; и, значит, не «гений» (то есть всякий чуждый духу творчества, жизненосному духу созидания – в великом ли, в малом ли) со «злодейством» в принципе совместим?.. Так Сальери уравнивается с неким безликим множеством, которое даже шире «всех нас», кропотливых «жрецов, служителей музыки» с их «глухою славой»; которое размывает цеховой, кастовый круг «надменных» профессионалов «музыки»…