О себе
Шрифт:
Этот рассказ занимал у меня часа три или четыре. Я объяснял все очень подробно, потому что увидел, как они заинтересовались и стали записывать каждую деталь. Я понимал, что для них это что-то значит, хотя и не знал что.
Потом рассказал, как наводил порядок в подвале. Рассказ занял два дня. Я описал все, что лежало на полке, и какая она была пыльная, объяснил, что пришлось ее подвинуть, а под ней оказалась лужа, и я решил вытереть пол. Тряпку я ходил отжимать во двор – ведь если выжать на пол, опять натечет лужа. Они говорят: а ведро взять не догадался? Да, отвечаю, потом я понял, что так удобнее. Хорошо, что сообразил, – больше не пришлось во двор бегать.
Так прошло два дня.
Я все повторял, что мне ничего не хочется. Ничего не хочу делать, ничего не жду от жизни – ни хорошего, ни плохого. Вообще ничего. Иногда, говорю, читаю. Врачи попросили рассказать что. Я стал им пересказывать “В пустыне и пуще”. Страницу за страницей. Это заняло не один час. Их интересовали мои соображения, например [6] – почему я считаю, что из финала следует, что герой соединился с героиней, и так далее и тому подобное.
6
Приключенческий роман Г. Сенкевича для детей и подростков.
Спустя десять дней мне вручили заклеенный конверт и отпустили. Дома я его вскрыл и прочитал диагноз: schizophrenia duplex. Снова заклеил и отвез в военкомат. В военном билете мне поставили штамп “Категория Д” – негоден к службе даже в военное время.
Ровно через четыре дня начинались экзамены в Киношколу – и на этот раз я успешно их сдал. Это было довольно рискованное предприятие, ведь, с одной стороны, я изображал в военкомате, что ничего не хочу, а с другой – чтобы поступить в Киношколу, требовалось хотеть.
Попасть в Лодзинскую киношколу было трудно. Я раз провалился, второй. Если не поступаешь, нужно год ждать, чтобы попробовать снова. Честно говоря, мною уже двигало одно самолюбие – хотелось доказать, что все-таки смогу. А высокой цели больше не было, потому что к тому времени я разлюбил театр. Его расцвет закончился году в шестьдесят втором, и таких прекрасных спектаклей больше не появлялось. Что-то переменилось – не знаю что. Видимо, всплеск свободы, ожививший театр после 1956 года, к началу шестидесятых почти сошел на нет. И я уже не очень-то хотел быть театральным режиссером. Да и вообще режиссером. Но хотел настоять на своем: не принимаете меня – а я назло возьму и поступлю. Чистое самолюбие, больше ничего. Я его удовлетворил и был счастлив. А вообще-то, конечно, зря меня взяли, такого идиота. До сих пор не понимаю почему. Может, потому, что это была уже третья попытка.
На предварительный конкурс полагалось представить какие-нибудь творческие работы. Любительский фильм, сценарий, фотографии. Можно прозу. Или картины, если умеешь рисовать. Что угодно. Я принес какие-то дурацкие рассказы. Паршивые. Когда поступал в первый или во второй раз – показал фильм на восьмимиллиметровой пленке. Жуткий – какую-то претенциозную чепуху. Я с такими работами ни за что бы не принял. Впрочем, меня и не приняли. Тогда я написал рассказы. Может, в тот раз и поступил? Уже не помню.
Экзамены в Киношколу тянутся очень долго. Сегодня тоже. Целых две недели. Все три раза я проходил на последний тур. Конкурс был огромный – около ста претендентов на пять или шесть мест. До последнего испытания добиралось человек тридцать-сорок. И я в том числе, причем без особых усилий. Но дальше – ни в какую.
Я был начитан. Хорошо знал историю искусств – нам читали отличный курс в театральном Лицее. Неплохо разбирался в истории кино. И так далее. Но, честно говоря, несмотря на свои двадцать с лишним,
На экзаменах могли спросить о чем угодно. Например, как работает сливной бачок. Или как действует электричество. Или помните ли вы первый кадр такого-то фильма Орсона Уэллса. Чем кончается “Преступление и наказание” – какими именно словами. Самые неожиданные вопросы. Зачем поливают цветы. И так далее. Хотели выяснить интеллектуальный уровень абитуриента, способность к ассоциативному мышлению. А главное – умеет ли человек хорошо рассказывать. Нетрудно снять на пленку, как работает сливной бачок. Но попробуй это описать. Любым способом, пожалуйста, – хоть на пальцах – сумей объяснить, почему набирается вода, как работает спуск, почему после слива бачок снова заполняется строго определенным объемом воды и так далее… С помощью таких вопросов, в частности, стремились оценить талант рассказчика, способность сосредотачиваться, широту ассоциаций и интеллект.
Лодзинская киношкола похожа на все киношколы мира. Студентам преподают историю кино, всеобщую историю, эстетику, операторское мастерство, работу с актером и многое другое. Шаг за шагом. Но на самом деле мало чему можно научиться – разве что будешь знать историю. В этой профессии путь один – практика.
Школа должна дать студенту возможность смотреть и обсуждать фильмы. Это, в сущности, единственная ее задача. Больше ничего. Надо смотреть кино. Все время смотреть и все время говорить о нем. Неважно, на занятиях по истории кинематографа или по эстетике или по английскому языку. Не имеет значения. Главное, чтобы кино было главной темой, чтобы разговор о нем шел постоянно, чтобы фильмы анализировались, сопоставлялись и так далее.
Наша Школа была устроена замечательно. Нам давали возможность снимать. Как минимум по фильму в год. А при некоторой смекалке или везении – даже по два. Мне, например, удавалось. Так что Школа позволяла, во-первых, окунуться в мир кино и немного там покрутиться, а во-вторых, делать кино самим. То есть реализовать на практике результаты всех этих разговоров, дискуссий, сопоставлений.
Полагалось снимать и художественные, и документальные фильмы. И я занимался и тем, и другим. На третьем, кажется, курсе снял двадцатиминутный игровой. Иногда мы экранизировали рассказы. Фильм должен был быть коротким. О романах никто не помышлял. Но чаще всего писали сценарий самостоятельно.
Особой цензуры в Школе не было. Нам показывали картины, которые не шли в обычном прокате. Привозили их в сугубо учебных целях, а вовсе не для того, чтобы удовлетворить наш интерес к иностранной жизни и запретным политическим темам. Конечно, до Бонда, воюющего с КГБ, дело не доходило. Но мы смотрели картины, которых никто больше в стране не видел, или гораздо раньше, чем они выходили в прокат. Не думаю, что при отборе была политическая цензура. Хотя, может, и была. Может, я просто об этом не знал. Показывали “Потемкина” Эйзенштейна. Другие хорошие российские фильмы, по тем или иным причинам представлявшие интерес. Но специальной коммунистической пропаганды в Школе не было. Эта открытость, в частности, была ее достоинством – до 1968 года.