О сколько нам открытий чудных..
Шрифт:
А вот уже в Париже:
«Меня несколько утешало, что мой рассудок, до сих пор противостоящий этой страсти… понемногу превращался в союзника. Я больше не говорила себе: «Покончим с этим дурачеством», но: «Как уменьшить издержки?» [Безнравственность]… Я как бы отстраненно размышляла на тему «я и Люк», что не мешало тем невыносимым приступам, когда я вдруг останавливалась посреди тротуара, и что–то поднималось во мне, наполняя меня отвращением и гневом». Это уже нравственно.
4
И все–таки курс вниз не так уж труден.
Бахтин рассматривает третье
Следите.
Как бы ни был активен «я» «изнутри», это активность духа, того, что еще не определено (см. выше). Другой (автор по отношению к герою, совесть по отношению ко мне, человеку в жизни, или Супер — Эго по отношению к Эго) тоже активен. У него надбытийная активность. Он обогащает бытие определенностью целого. С такой точки зрения, с точки зрения этого активного Другого, я–для–себя есть пассивный, нуждающийся, слабый, хрупкий, беззащитный ребенок, свято наивный и женственный объект, утверждаемый как красота помимо смысла, за одно бытие.
Так вот мыслима пассивная активность. «Я» может оправданно приобщаться к миру другости. Например, потому оправданно, что эта другость, как и «я-изнутри» вненравственна или откровенно безнравственна. Скажем, в пляске. В пляске сливается «моя» внешность (например, непристойные телодвижения), только другим видимая и для других существующая внешность («извне»), с «я-изнутри», с моей внутренней самоощущающейся органической активностью (нравственной распущенностью).
Вот Доминика, уже дав авансы Люку и дав повод поссориться с собой Бертрану, из–за уколов совести несколько напилась и наткнулась в кафе на напивающегося Бертрана. И, вопреки — оба — своей совести и нравственной логике, они пошли туда, где появился новый поп–оркестр, — движимый вряд ли высоком, нравственным идеалом в своем репертуаре, — и стали танцевать:
«Вопреки моим предположениям танцевали мы очень хорошо; мы совершенно расслабились. Мне страшно нравилась эта музыка, ее стремительный порыв, это наслаждение следовать за ней каждым движением своего тела.
Садились мы, только чтобы выпить.
— Музыка, — доверительно сообщила я Бертрану, — джазовая музыка — это освобождение».
Бахтин почему–то такого — вненравственного — варианта оправданного приобщения к миру другости не замечает (или сознательно умалчивает о нем). Он берет другой случай: когда этот наивный «я» от природы есть будущий святой. Но мне, имея в виду Франсуазу Саган, интересен мною открытый случай.
Пассивная активность, «исходя из себя во вне себя», в оправданной данности бытия — радостна. Другость моя — поскольку вненравственна — радуется во мне, но не я для себя. Даже самая мудрая улыбка (активность все же некая, пассивная активность) жалка и женственна с точки зрения другости. «Я» могу только отражать радость утверждающего бытия других. Другие еще более безнравственны, чем я. И я — как упирающийся вненравственный бычок на веревочке — улыбаюсь им. «Что–то вроде улыбки» —
Главная героиня Франсуазы Саган, которой завладел автор, Доминика — тихо спускается в нравственный субниз, в некий пассивный демонизм.
Идеал субъективно всегда вверху
Очень коробит слово «низ» некоторых, если не многих, когда к нему применяешь понятие идеала. Взять тот же идеал Татьяны Лариной. Много ли найдется людей призна`ющих, что тот находится в области морального низа? Много ли найдется людей, что призна`ют сам романтизм относящимся к низу? Даже если они согласны с его, обычно, эгоизмом. Особенно теперь, у нас, в эпоху возрождения идеалов эгоизма. Эгоизм исповедующие люди низом (плохим, так уж повелось: вниз помещать плохое) сочтут идеал противоположный, коллективистский, принижающий личность, возносящий массовое, среднее, невыдающееся, нивелирующее.
Даже и не коллективистский, а заурядный мещанский индивидуалистический потребительский идеал с точки зрения демонического будет субъективно «ниже» (возьмем его в кавычки, т. к. он объективно выше, если абсолютной высотой счесть противоположный демоническому, скажем, аскетический христианский идеал). Вот та же Катрин, обычная мещанка–потребительница, «подруга» Доминики:
«Катрин была подвижна, деспотична и непрерывно влюблена… Мое равнодушие ко всему представлялось ей чем–то поэтичным…
В этот день она была влюблена в одного из своих двоюродных братьев и очень длинно рассказывала мне об этой идиллии. Я сказала ей, что иду завтракать к родственникам Бертрана, и сама вдруг заметила, что уже немного забыла Люка. [Это когда она его еще только один раз видела.] И пожалела об этом. Почему я не способна рассказать Катрин такую же нескончаемую и наивную любовную историю?»
Потому что любовь Катрин для Катрин поддается рациональному описанию. А любовь Доминики — «выше» в своей иррациональности, неописуемости как в момент зарождения, так и во все следующие моменты. (Посмотрите в этой связи на еще одно свидетельство захваченности героя автором — эпиграф к роману–самоотчету героя:
Любовь — это то, что происходит между двумя людьми, которые любят друг друга.
Роже Вайан
Непередаваемость!)
Я уж не говорю об исключительности того, что случилось потом у Доминики с Люком.
«Он ласкал меня, а я целовала его шею, грудь, всю эту тень, черную на фоне неба, видневшегося сквозь застекленную дверь. Наконец ноги наши переплелись, я обняла его: наше дыхание смешалось. Потом я уже не видела ни его, ни неба Канн. Я умирала, я должна была умереть и не умирала, я теряла сознание. Все остальное ничего не стоило: как можно было никогда этого не знать?»
И это описание, конечно, надо понимать не как капитуляцию перед рационализмом (смогла описать неописуемое), а как намек на это неописуемое.
(Кстати, тут исключительность переживания есть результат именно родства пассивно демонических душ Люка и Доминиики, а не большей сексуальной талантливости Люка по сравнению с Бертраном. Когда Бертран «пытался соединить нас прочной цепью, искал ее и в результате выбрал довольно непрочную — эротику», мы видим: Доминика оценила выбор плохо.)