О Сталине без истерик
Шрифт:
– Сначала я был антисталинистом, потому что Сталин оскорблял революционную романтику, которой я был пронизан, он ее фальсифицировал. Мне не нравился Сталин, потому что я ощущал ложь – говорили о равенстве, а сами в правительственных ложах сидели. Какие могут быть правительственные ложи, если равенство? Я помню голодомор на Украине. Повсюду валялись трупы, в том числе детские. Это было страшно. Истощенные люди просили «Хлiба, хлiба», но ни у кого не было лишнего куска.
Получалось, что есть люди, которых не жалко, о них страна и Сталин не думают.
После войны
В общем, стал я сталинистом. Но это меня не спасло от ареста. Наоборот, если бы я не был сталинистом, меня бы, скорее всего, не посадили. Потому что тогда я бы знал, что можно говорить, что нельзя. А так я, можно сказать, свой в доску, говорил, что думаю. Ничего антисоветского, но где-то, видимо, «засветился» как неблагонадежный – этого тогда достаточно было. И в 1948 году меня арестовали, 10 месяцев просидел под следствием, а потом 3 года провел в ссылке в Новосибирской области. Сталинист оказался в сталинской тюрьме.
Отказался я от сталинизма во время кампании по борьбе с космополитизмом, я тогда еще был в ссылке. Я хорошо знал людей, которых она перемолола, работал со многими из них в одном цехе, и я не верил в их вину. Позже таким же жутким, абсолютно клеветническим было антисемитское «дело врачей».
На мой взгляд, эпоха тоталитарного режима смогла так долго выстоять, потому что слишком много людей безоглядно верили в революцию, в партию, в ее политику.
Потом я сам попал в такую категорию, когда меня арестовали.
– По самой распространенной в те годы статье – по 58-й?
– Нет, по 7-35. По статье 7 могли посадить лиц, не совершивших преступления, но могущих их совершить и представляющих опасность для социалистического государства. К таким лицам могли быть применены санкции по статье 35, которая содержала список всех санкций – от расстрела до ссылки. Не абсурд ли это?
– А, как вы думаете, за что арестовали вас?
– Я тогда учился в Литературном институте. Что было причиной, и была ли она вообще – я до сих пор не знаю. Могу предположить, что соответствующему подразделению МГБ для отчета нужна была соответствующая деятельность. Поводом же для ареста могло послужить искаженное четверостишие моего стихотворения «16 октября», написанное в 1945 году и гулявшее по Москве.
Мой текст такой:
…И заграница, замирая, Молилась на Московский Кремль. Там, но открытый всем, однако, Встал воплотивший трезвый век Суровый жесткий человек, Не понимавший Пастернака. Гуляло
– Мне кажется, вас могли «взять» за любую из двух редакций… А XX съезд КПСС как-то повлиял на ваше отношение к Сталину?
– Скорее не повлиял, а обрадовал. Мой сталинизм закончился еще в ссылке, и после XX съезда я обрадовался, что мои мысли перестают быть запрещенными. А вот в коммунизм продолжал верить. Только «Один день Ивана Денисовича», опубликованный в 1962 году в «Новом мире», подтолкнул меня к пониманию коллективизации. А от коммунизма я отказался в 1958 году после того, как прочитал в «Правде» статью трех венгерских коммунистов, поддержавших подавление будапештского восстания.
Глава 19. Василий Франк об отношении к Сталину своего отца – русского философа, религиозного мыслителя, психолога Семена Людвиговича Франка
– Вы спрашиваете, как отец относился к Сталину, и были ли у нас в семье вообще какие-то разговоры на эту тему? Да, разговоры были, и многое осталось в памяти. Хотя особо «специфических» размышлений о Сталине я не помню. Конечно, отец считал большим несчастьем для России, что ею руководили Сталин и его когорта. После столыпинских реформ Россия начала экономически подниматься и, я бы сказал, морально воскресать. И если бы не было войны или война была бы не в 1914 году, а, скажем, через 10 лет после этого, в России ничего страшного бы не произошло, и многие русские люди не оказались бы в эмиграции.
Я помню дискуссии отца с Бердяевым, который в 1945 году выражал мысли о том, что пора возвращаться на Родину. Выходило, что не в Россию, а в Советский Союз. Папа, конечно, возражал. Возражал убедительно, называя при этом тогдашнюю страну «сталинской вотчиной». К сожалению, я не записал этого важного разговора, из которого выходило, что Бердяев показывал себя советским патриотом. Кстати, некоторые потом считали его виновным в том, что многие из русской эмиграции, особенно из ее парижской части, возвратилась тогда в Москву с очень печальными для них последствиями.
К Ленину как инициатору и одному из исполнителей революции отец относился резко отрицательно. Он говорил, что этот тандем – Ленин и Сталин – явились для России трагедией, настоящей катастрофой. Отец считал, что в сталинскую Россию возвращаться нельзя, старая Россия закрыта, а нынешняя – это другой мир, другая планета.
Были разговоры о Максиме Горьком, из которых я запомнил только то, что Горького отец считал проходимцем, карьеристом. Правда, я считаю, это не совсем верно. Горький – довольно противоречивая личность – и со знаком «плюс», и со знаком «минус». О том, что Горького убили в Москве, здесь, во Франции, ходили упорные слухи. Но я помню слова отца, что в Советском Союзе даже в условиях режима Сталина люди «умирают нормально». Так говорил мой папа, прав он или нет, ни вы, ни я не знаем.