О водоплавающих
Шрифт:
— А практика потребовала бы постоянного и тяжкого труда, — завершил Шанахэн.
— Главное дело — слух, — заметил Ламонт. — Пиликая на скрипке, вы скорей кожу до костей сотрете, но ни на йоту не продвинетесь, если у вас нет слуха. Если же у человека есть слух, то можно считать, что дело в шляпе. Да, скажите-ка, кстати, вы никогда не слышали о величайшем скрипаче, человеке по имени Пегас? Вот уж кто мог задать всем жару.
— Ни краем уха, — откликнулся Шанахэн.
— Было это, конечно, давным-давно, — продолжал Ламонт, — но сказывают, будто этот самый
— Не кощунствуйте, друг мой, — сказал Ферриски, нахмурившись, как от боли.
— Что ж, говорю все как было. И вот наш приятель становится скрипачом номер один во всем мире. Остальные перед ним — на цыпочках. Но когда настает для бедняги смертный час, глянь, а нечистый уже тут как тут.
— Пришел забрать свое, — понимающе кивнула миссис Ферриски.
— Пришел забрать свое, миссис Ферриски.
Наступила глубокомысленная пауза, каждый словно вслушивался сам в себя.
— Да, странная история, ничего не скажешь, — задумчиво протянул Шанахэн.
— Но самое странное во всем этом то, — продолжал Ламонт, — что за всю свою жизнь этот парень даже гаммы ни одной не сыграл, ни минуты не упражнялся. А все потому, что пальцами его сами знаете кто двигал.
— И все же странно, — не унимался Шанахэн, — хотя, с другой стороны, сомневаться не приходится. Должно быть, в голове у этого парня была настоящая помойка, мистер Ламонт?
— Да почти у всех скрипачей мозги набекрень, — ответил Ламонт. — Почти у всех. Кроме, разумеется, нашего дорогого хозяина.
Ферриски зашелся в приступе кашля и смеха, выхватил носовой платок и, высоко подняв руку, замахал ею в воздухе.
— Ах, да бросьте вы, — сказал он, — оставьте бедного хозяина в покое. Но уж самый большой плут из всех был, конечно, старина Нерон. Продувная бестия, что ни говори.
— Нерон был тираном, — сказала миссис Ферриски. Она изящным и своевременным движением отправила в рот последний кусочек пирожного и составила стоящую перед ней посуду наподобие некоего изысканного сооружения. Опершись локтями о стол, она слегка наклонилась вперед, положив подбородок на сплетенные пальцы рук.
— Если все, что мне доводилось о нем слышать, правда, — сказал Ферриски, — то вы, мэм, называя его просто тираном, еще слишком мягко выражаетесь. На самом деле он был мерзавец каких мало.
— Ну уж образцовым человеком и гражданином его никак нельзя назвать, — поддержал его Шанахэн, — тут я с вами согласен.
— Когда великий Рим, — продолжал Ферриски, — священный город, средоточие и живое сердце всего католического мира, был объят огнем, а люди на улицах, Всемогущий Творец тому свидетель, дюжинами поджаривались, как цыплята на вертеле, сей субъект сидел себе преспокойно в своем дворце и пиликал на скрипке. А там, на улицах, люди... поджаривались... заживо... всего в какой-нибудь дюжине ярдов от его порога — мужчины, женщины и дети, — погибая в наиужаснейших мучениях, Пресвятой Боже, вы только представьте себе это!
— Такие люди, разумеется, абсолютно лишены всяческих принципов, — сказала миссис
— Да, страшный был человек, настоящее чудовище. Сгореть живьем, это вам не шутка!
— Говорят, утонуть еще хуже, — сказал Ламонт.
— Знаете что, — сказал Ферриски, — по мне, так уж лучше три раза утонуть, чем один раз сгореть заживо. Да какое там — три, все шесть. Опустите палец в воду. Что вы почувствуете? Почти ничего. Но попробуйте сунуть тот же палец в огонь!
— Мне никогда не приходило в голову взглянуть на это с такой точки зрения, — согласился Ламонт.
— О, это совсем другое дело, поверьте. Совсем, совсем другое, мистер Ламонт. Можно сказать, лошадь другой масти.
— Дай-то Бог всем нам умереть в собственной постели, — сказала миссис Ферриски.
— Между нами говоря, я бы, пожалуй, еще пожил, — сказал Шанахэн, — но уж если перебираться на тот свет, то я бы, наверное, выбрал пистолет. Пуля в сердце — и готово. Отключаешься даже раньше, чем почувствуешь боль. Пистолет — дело верное. Быстро, чисто и гуманно.
— А я говорю, ничего нет страшнее огня, — твердил свое Ферриски.
— В старину, — тоном бывалого рассказчика начал Ламонт, — варили этакое снадобье. Из корешков, глухой ночью, под покровом тьмы, ну, сами понимаете. И разъедало оно человеку все нутро — кишки, желудок, почки, селезенки. Выпьешь его и первые полчаса чувствуешь себя прекрасно. Потом чуть похуже, вроде как бы слабость нападает. Ну, а к концу представления вся ваша требуха — наружу, на полу валяется.
— Господи, страсти-то какие!
— А между тем — факт. Чистая правда. Был человек, а стала пустышка. Выблюешь все подчистую, глазом не успеешь моргнуть.
— Спросили бы меня, — резво вклинился Шанахэн, ярким лучом своего остроумия пронзая мрачноватую тему беседы, — я бы вам рассказал, как в свое время пивал подобные напиточки.
Ответом был взрыв чистого, мелодичного смеха, умело приглушенного и мирно поулегшегося.
— А готовили эту отраву из болиголова, — продолжал Ламонт, — из болиголова, чеснока и разной другой гадости. Кстати, Гомер так и кончил свои деньки на этом свете. Принял чашу такого яда, когда был один в камере.
— Еще один негодяй, — сказала миссис Ферриски. — Помните, как он христиан преследовал?
— Такая уж в те времена была мода, — сказал Ферриски, — надо сделать на это скидку. Тебя вообще ни во что не ставили, если ты христиан не гонял. Вперед, Христовы воины, вперед к своей славной гибели!
— Разумеется, это не может служить оправданием, — заявил Ламонт. — Незнание закона не есть оправдание перед лицом закона, частенько мне приходилось это слышать. И все же Гомер был великий поэт, оттого-то потом многие на этом руки нагрели. «Илиаду» его и по сей день читают. В любом уголке цивилизованного мира слышали о Гомере, всюду станут вам рассказывать, какая славная была страна, эта Греция. Уж поверьте на слово. Говорили мне как-то, что в «Илиаде» этой Гомеровой есть очень даже симпатичные стишки. Не приходилось читать, мистер Шанахэн?