О волшебных историях
Шрифт:
Abusus non tollit usum — «Злоупотребление не отменяет употребления». Люди сохраняют свое право на фантазию. Мы творим в меру наших способностей и разумений, ибо сами были сотворены, но по образу и подобию Творца.
Напомню, многие считают волшебную сказку развлечением для малолетних. Возможно, старость, как наша собственная, так и нашего века, и вправду лишает нас определенных способностей восприятия. Но в основном идея эта порождена научным подходом к волшебной сказке. Аналитическое исследование волшебных сказок — столь же плохая подготовка к их созданию или радостному восприятию, как, например, историческое сопоставление драмы всех времен и народов — к посещению театра или созданию пьесы. Подобный анализ может даже нагнать тоску. Ученый–фольклорист довольно быстро понимает, что, затратив массу сил, он подобрал лишь несколько листков с Древа Сказок, устилающих землю в Лесу Дней, и что многие из собранных листьев уже порвались и засохли. И кажется, что совершенно ни к чему собирать новый мусор. Может ли кто–то создать новый листок? Ведь все стадии развития листьев, начиная
Но на самом деле это не так. Семя дерева можно пересадить почти в любую почву, даже в такую продымленную (по выражению Лэнга), как в Англии. Весна не станет менее прекрасной оттого, что мы слыхали о других веснах. Сходные явления никогда, от сотворения мира до его конца, не станут одним и тем же явлением. Каждый лист дуба, ясеня или терновника — уникальное воплощение заданного образца. И кое–кто именно в этом году впервые заметит это и поймет — хотя до него бесчисленные поколения людей видели, как на дубах весной распускаются листья. Мы не бросаем карандаш — да это и не нужно — только из–за того, что все линии получаются у нас либо прямыми, либо слишком кривыми, не отказываемся от красок, хотя основных цветов только три.
Мы действительно стали старше в том смысле, что нам досталось наследство многих поколений наших предков, которые занимались искусством и наслаждались им. Это богатое наследство, но оно таит опасности: скуку или желание быть оригинальным, за которыми может последовать неприязнь к изящному рисунку, тонкому узору, чистому цвету или стремление к простому манипулированию, к избыточному усовершенствованию старого — искусному, но бездушному. Настоящий способ избежать оскудения искусства состоит не в том, чтобы сделать его намеренно несообразным, грубым или бесформенным; не в том, чтобы изображать все мрачным или безжалостно–жестоким; не в том, чтобы смешивать цвета и из множества оттенков получить в итоге монотонную серость; и не в том, чтобы невероятно усложнять образы, доходя до нелепости и даже до бреда. Пока мы еще не достигли этого состояния, нам нужно восстановить душевное равновесие. Мы должны вновь всмотреться в зелень листвы. Пусть нас заново поразят (но не ослепят) синий, желтый, красный цвета. Нам хорошо бы встретиться с кентавром и драконом, а потом неожиданно узреть, подобно древним пастухам, овец, псов, лошадей… и волков. Восстановить душевное равновесие хорошо помогают волшебные сказки. И только любовь к сказкам может сохранить в нас или вернуть нам детство, то есть детский взгляд на мир.
Восстановление душевного равновесия, которое включает и процесс оздоровления физического, — это возобновление и обострение ясного видения мира. Чтобы не связываться с философами, я не называю это способностью «видеть вещи такими, какие они есть», хотя мог бы сказать: это способность «видеть вещи так, как нам предопределено (или было предопределено) их видеть», — то есть как вещи, существующие независимо от нас. Нам в любом случае нужно вымыть окна, чтобы ясно разглядеть все окружающее, освободить его от тусклой пелены банальности или изведанности — избавить все это от наших собственнических притязаний. Воображению труднее всего трансформировать лица близких нам людей. Так же сложно и увидеть их свежим взглядом, осознать, что они друг на друга похожи и не похожи, что все они — лица, но каждое из них уникально. Эта «стертость» — наказание за «присвоение»: все, что стало банальным или слишком хорошо знакомым нам (а это очень плохо), мы некогда на законных основаниях или мысленно присвоили. Мы говорим, что знаем этих людей, эти вещи. Но и людей, и вещи, некогда привлекшие нас своим блеском, цветом, формой, мы заграбастали, заперли под замок в своей сокровищнице, стали обладать ими — и перестали на них смотреть.
Конечно, волшебная сказка — не единственное средство для восстановления душевного равновесия и не профилактическое снадобье от потерь. Для этого достаточно и смирения. Кроме того, существует (особенно для смиренных) словечко «янйефок», порожденное фантазией Честертона. Выглядит оно фантастически, но его можно прочесть в любом городе нашей страны. Это слово «кофейня» на стеклянной двери, увиденное изнутри заведения. Именно так прочел его Диккенс пасмурным лондонским днем. А позднее Честертон обозначил им ту странность, которая проявляется в стертом облике слишком привычных вещей, вдруг увиденных под новым углом зрения. Большинство людей готово считать подобные фантазии полезными, ну а материала для них всегда предостаточно. Однако подобная игра воображения, на мой взгляд, достаточно ограничена, так как направлена лишь на восстановление свежего восприятия действительности. Слово «янйефок» у может заставить вас почувствовать, что Англия — это совершенно неведомая страна, затерянная то ли в глубинах прошлого, куда ненадолго заглядывает лишь история, то ли в странном, туманном будущем, куда довезет только машина времени, и тогда вы заметите в обитателях страны, в их обычаях и пристрастиях удивительные, интересные особенности. Но на этом и кончаются возможности «янйефока»: он может действовать только как некий временной телескоп, сфокусированный в определенной точке. Зато творческая фантазия, которая занята другим делом (пытается создать что–то новое), может отпереть вашу сокровищницу и освободить все запертые там вещи, выпустить их, как птиц из клетки. Тогда драгоценные камни обратятся в цветы или пламя, и это послужит вам предупреждением, что все, чем вы владели, все, что вам давно знакомо, обладает огромной скрытой силой, отнюдь не скованной цепями, и не принадлежит более ни вам, ни вашей душе.
Этому освобождению помогают фантастические элементы в несказочных стихах и прозе, даже если они чисто декоративны или случайны. Но гораздо сильнее действует волшебная сказка, построенная на фантастическом фундаменте, такая, где фантазия является ядром повествования. Фантазия строится из элементов реального мира, но искусный ремесленник любит материал, с которым работает, знает, чувствует глину, камень, древесину, как может знать и чувствовать только творец, владеющий искусством созидания. Когда был выкован Грам, миру явилось
Вообще сказки во многом (а лучшие из них — в основном) имеют дело с простыми, лежащими в основе всего фактами и явлениями, не тронутыми фантазией. Но они, будучи помещены в сказку, начинают светиться неожиданно ярким светом, ибо сказочник, позволяющий себе «вольности» с Природой, — скорее ее возлюбленный, чем раб. Именно благодаря сказкам я впервые угадал скрытую силу слов и чудесную природу вещей: камня, древесины, железа; деревьев и травы; дыма и огня; хлеба и вина.
В заключение рассмотрим такие вещи, как бегство от действительности и счастливую концовку, которые, естественно, тесно связаны. Хотя волшебные сказки никоим образом не являются единственным способом бегства от действительности, в наше время они представляют собой одну из самых ярких, а кое для кого — и одну из самых неприятных форм «эскейпист–ской» литературы. Поэтому, говоря о сказках, будет нелишним сказать несколько слов и о значении, которое критики придают термину «эскейпизм».
Я считаю, что бегство от действительности — одна из основных функций волшебной сказки, и поскольку я одобрительно отношусь ко всем ее функциям, то, естественно, не согласен с тем жалостливым и презрительным тоном, с которым слово «эскейпизм» часто произносят: жизнь за пределами литературной критики не дает для подобного тона никаких оснований. От того, что часто (хотя и не слишком удачно) называют «действительностью», бегство, что очевидно, не только полезно, но иногда даже связано с героическим поступком. В реальной жизни бранить за это трудно, особенно если проявлен героизм. В литературной критике наоборот: чем удачнее бегство от действительности, чем больше оно сопряжено с героическими усилиями, тем хуже. У критиков явная путаница в голове, потому они и слова используют неправильно. Почему, например, следует презирать человека, который, попав В темницу, пытается во что бы то ни стало из нее выбраться, а если ему это не удается, говорит и думает не о надзирателях и тюремных решетках, а о чем–то ином? Внешний мир не стал менее реальным оттого, что заключенный его не видит. Критики пользуются неверным значением слова «эскейпизм», с презрением говоря о нем; больше того, они путают, и не всегда искренне, такие понятия, как «бегство пленника из темницы» и «бегство дезертира с поля боя». Точно так же партийные ораторы порой навешивали людям ярлыки предателей за бегство от ужасов гитлеровского рейха или какой–нибудь другой империи или даже за критику подобного государственного устройства. Точно так же эти литературоведы, усугубляя путаницу, чтобы посадить в лужу своих оппонентов, навешивают презрительный ярлык не только на обычное дезертирство, но и на подлинное спасение из темницы, которому часто сопутствуют такие чувства, как отвращение, гнев, осуждение и протест. Они не только не могут отличить побег заключенного от бегства дезертира, но, похоже, предпочитают соглашательство Квислингов сопротивлению патриотов. Согласно такому мышлению, достаточно сказать: «Страна, которую я любил, обречена», — и любое предательство будет прощено и даже возвеличено.
Вот простой пример. Не упомянуть в рассказе (точнее, не выдвинуть напоказ как важную деталь) самые обычные уличные электрические фонари — это с точки зрения критики уже «эсксйпизм». Но он почти наверняка проистекает из разумного отвращения к уродству и малоэффективное™ этого типичного порождения эпохи технического прогресса, для создания которого понадобилось столько изобретательности и сложной техники. Фонари, может быть, не вошли в рассказ именно потому, что они плохие; и вполне возможно, что это один из уроков, которые надлежит извлечь из данного произведения. Но тут появляется розга критика. «Электрические фонари никуда не денутся», — заявляет он. В свое время Честертон справедливо заметил, что любая вещь, о которой говорят, что она «никуда не денется», в самом скором времени может быть заменена, если окажется безнадежно устаревшей и изношенной. Вот рекламное объявление: «Научный прогресс, ускоренный нуждами военного времени, неустанно продолжается… Многое устаревает на глазах, и уже сейчас можно предсказать новые разработки в области применения электричества». Сказано, как видите, то же самое, только звучит более грозно. А потому на электрический фонарь можно просто не обращать внимания — такая это незначительная, преходящая вещь. Для сказок, во всяком случае, хватает более долговечных и значительных предметов и явлений, например молнии. «Эскейпизм» не так рабски подчиняется капризам переменчивой моды, как его оппоненты. Он не творит себе хозяев или богов из вещей, которые вполне разумно считать дурными, и не поклоняется им как чему–то неминуемому или даже «неумолимому». И у противников «эскейпизма», всегда готовых его презирать, нет никаких гарантий, что он бегством от действительности удовлетворится: а вдруг он поднимет людей на бунт и они повалят уличные фонари? Ведь у «эскейпизма» есть еще одно качество, особенно ненавистное его противникам: способность к противодействию.
Не столь давно я слышал — хоть это и звучит невероятно, — как один чиновник из нашего академического «Бычьего брода», именуемого также Оксфордом, вещал: он «приветствует» скорое появление заводов–автоматов и рев самому себе мешающего автотранспорта, потому что все это приближает университет к «реальной жизни». Может быть, он имел в виду, что образ жизни в XX веке угрожающе быстро скатывается к дикости, и если грохот машин раздастся на улицах Оксфорда, это послужит предупреждением: нельзя спасти оазис здравого смысла, просто отгородившись от пустыни неразумия, — необходимо настоящее наступление на нее, практическое и интеллектуальное. Но боюсь, что он говорил о другом. Во всяком случае, в этом контексте выражение «реальная жизнь» не соответствует требованиям научной точности. Мысль о том, что автомобили «более живые», чем, например, кентавры и драконы, весьма удивительна. А представление, что они «более реальны», чем, например, лошади, настолько абсурдно, что вызывает сожаление. Воистину, как реальна, как изумительно жива фабричная труба по сравнению с вязом — жалким, устаревшим, предметом нежизнеспособных мечтаний «эскей–писта»!