Обломки
Шрифт:
От удивления Филипп даже вскочил с кресла и пробормотал, запинаясь:
— О чем это ты? Почему уезжаешь?
— Во-первых, уезжаю я не навсегда, ведь я через неделю вернусь. А во-вторых, я же просила тебя ни о чем не спрашивать.
— Но, Элиана, у тебя нет денег…
— Прости, пожалуйста, а мои акции, да мне столько и не потребуется.
— Ты свои акции продала?
— Продала.
С губ Филиппа чуть не сорвался вопрос, но он вовремя удержался, боясь, что снова начнутся споры, снова она заплачет. В конце концов… неопределенным жестом руки он закончил пришедшую ему в голову мысль; но тут его глаза встретились с глазами Элианы, и он потупился, не выдержав взгляда старой девы. С наигранно равнодушным видом она оправила на груди черное платье и попыталась улыбнуться, правда, безуспешно.
— Ну вот, — проговорила она, подымаясь. — Ну вот и все. Спокойной ночи, Филипп.
***
Отъезд Элианы почти не отразился на привычках Филиппа. Поначалу, правда,
Попытался он играть на рояле, но достаточно было коснуться клавишей, взять аккорд, чтобы пробудить в душе целый рой воспоминаний и сожалений, от которых больно сжималось сердце. Если после еды было бы не так вредно работать, он взялся бы за книгу — вот уже несколько лет, как он собирается засесть за роман. Неплохо также заняться живописью, написать сангвиной свой автопортрет; это желание приходило всякий раз, когда он гляделся в зеркало, висевшее в библиотеке в простенке между двумя окнами; и впрямь освещение здесь самое выгодное: свет падает прямо в лицо, снимает тени вокруг век и ноздрей, и даже линия щек кажется строже. Но, прикинув, каких трудов потребует писание портрета, Филипп только вздыхал; ну, допустим, ему удастся передать блеск глаз, но сами-то глаза, сумеет ли он расположить их там, где им быть положено? А челюсти, да их десятки раз придется перерисовывать, стирать, снова писать. Поэтому он решил ни за что не браться, а размышлять. О чем размышлять? Завтра все будет точно так же, как сегодня. Он посмотрел в окно — по улице торопливо шагали прохожие. Потом переставил на полке несколько книг и сдул с корешков пыль.
В конце концов он открыл ящик секретера, и взгляд его упал на пачку фотографий, перевязанных красной шелковой ленточкой; он нерешительно повертел пачку в руках, потом потянул за кончик ленточки, и узел развязался сам собой. Полтора, а то и два десятка фотографий Филиппа, наклеенных на картон, рассыпались, как колода карт на зеленое сукно. Осторожно, по-воровски он собрал их в кучку и уселся у окна, чтобы полюбоваться ими в полное свое удовольствие. Обычно он остерегался их трогать, хотя, как святыню, хранил эти свидетельства ранней своей юности, но сегодня любопытство превозмогло страх перед душевной болью. Закинув ногу на ногу, он склонился над первой фотографией.
Она показала ему подростка лет шестнадцати, еще в коротких штанах, стоявшего у дерева. Лицо чуть полноватое, пожалуй, безвольное, губы раздвинуты милой улыбкой, но зубов не видно. На лбу лежат фестоны тени блестящих кудрей. Он вспомнил, что в те времена был влюблен, вернее, считал, что влюблен, в одну даму, подругу матери, которая при каждой их встрече осыпала его комплиментами; эта болтливая и еще довольно хорошенькая дамочка щипала его за щечку и довольно чувствительно запускала свои ноготки ему в плечи и шею… Однажды пригласила его прокатиться и в машине задавала ему вопросы, на которые он не знал, что ответить, потом они гуляли в лесу; она перестала болтать и время от времени улыбалась как-то особенно важно; тогда, встревоженный этой внезапной переменой и чего-то боясь, Филипп ответил на ее улыбку и отвернулся. Вскоре она перестала посещать их дом. Он даже всплакнул.
Вторая фотография напомнила ему тот день, когда он, продав ювелиру булавку для галстука, раздобыл таким образом нужную сумму, в которой ему отказали родители, и, разодевшись как на парад, отправился тайком к знаменитому фотографу. Было это на следующий день после объявления войны, Филиппу шел тогда восемнадцатый год. На этой карточке он казался не старше, чем на первой, хотя лицо подтянулось и взгляд был не такой мягкий. Но что-то детское и впрямь еще сохранилось в очертании губ. Каких невероятных трудов стоила ему прическа; под густым слоем бриллиантина плотно прилегали к черепу и вились только чуть-чуть над правым виском блестящие волосы. А воротничок-то, до чего же высокий. Почти совсем не видно шеи, свежей, мальчишеской невинной шеи, хотя очертания ее угадывались даже под тканью одежды. Тогда он еще не умел одеваться изящно, но зато… зато какой же он был красавец! Филипп отвел глаза от фотографии и вздохнул. Что за глупейшая мысль открывать ящик, развязывать красную ленточку! Он подумал даже, не сжечь ли немедля эти квадратики картона, глядя на которые он чувствовал себя таким несчастным. Но не решился, поддавшись слабости, словно влюбленный; и потом, даже если их сжечь, стареть-то все равно придется.
Когда фотографии были уложены на место, ключ повернут в замке и ящик заперт, Филипп
Только на лестнице, уже натягивая перчатки, он сообразил, что сам не знает, что собирается делать. Просто его выгнало из дому желание уйти. Бывало, взяв такси, он тупо молчал на вопрос шофера — куда везти. «Везите куда угодно! — хотелось ему крикнуть. — Лишь бы было подальше и покрасивей!» — да не хватало духу. Сегодня он дошел по авеню вплоть до Трокадеро и уже на ходу составил подробный план времяпрепровождения. Над самой мостовой, вздувая столбы серой пыли, проносился пронзительный ветер. Схваченная морозом земля аллеи для верховой езды хранила то четкие, то полустертые отпечатки подков. Время от времени юные офицеры в черных мундирах, по двое, по трое, на рысях направлялись в Кур-ла-Рен. Они смеялись, болтали, голоса их слышались то отчетливо, то рвались от тряской рыси коней. Когда они поравнялись с Филиппом, он замедлил шаг и потом еще долго глядел им вслед, уже с трудом различая на площади их стройные, возвышавшиеся над автомобилями торсы. Его пронзило смутное желание жить с ними одной жизнью, с ее низменными, как ему казалось, страстями; и вдруг все его планы насчет сегодняшнего времяпрепровождения показались глупыми; какая-то странная связь возникала между мыслями, бродившими в голове, и затейливым перестуком копыт, тюкавших вразнобой по замерзшей земле. Мысль его внезапно вернулась вспять, и он осудил себя, суетного, ни на что не годного, а главное, почувствовал себя униженным еще сильнее, чем прежде. И он подумал даже, а не вернуться ли лучше домой, скинуть роскошное пальто, закрыть ставни и забиться в темный угол, пускай дневным светом наслаждаются другие.
Добравшись до площади Трокадеро, он остановился передохнуть и, сунув два пальца за кашне, оттянул его от шеи. Где-то там дальше скрежетали тормоза автобусов и белесое ватное небо словно бы спускалось на землю, чуть не касалось верхушек невысоких деревцев, стоявших вокруг пустой беседки. Он пересек авеню и направился ко дворцу. Ледяной ветер гулял вокруг стен цвета ржавчины и с силой врывался в галерею, где в клубах пыли плясали обрывки бумаги. К решетчатой ограде театра был прислонен задник декорации, где можно было еще разглядеть листву, пронизанную желтыми пятнами света; другой задник валялся на земле. Не подымая глаз, Филипп взошел по ступеням, их было пять не то шесть, и постоял под сводами между приземистых колонн. Придерживая от ветра шляпу и жмурясь, Филипп прошел в другой конец галереи. Прислонившись к стене, он набрал полную грудь воздуха, как будто находился на корме корабля.
У его ног сады с оголенными куртинами отлого спускались к реке, молочно-зеленоватой, и отсюда казалось, будто течет она по дну глубокого рва. На том берегу тесно составленные глыбы домов таяли в серой, широко разлитой дымке, где причудливо вился дым, сорванный ветром с крыш. Пелена свинцовых туч, наползавших с востока, разметалась клочьями над Парижем, и его купола и колокольни были словно вехи широкой извилистой дороги. А в самом центре, прочно укоренившись среди зарослей деревьев, Эйфелева башня, перешагнув через цветники Марсова поля, царила надо всем Парижем.