Образование и образованность в социальной истории России: от Средневековья к Новому времени
Шрифт:
Возвышение это происходило трудно и не раз прерывалось попятным движением и крупными неудачами. Тем более поразительным может показаться то, что в общем и целом оно носило неуклонный характер. И это трудно объяснить чисто политическими факторами, такими как стратегически удобное расположение Московского княжества, самовластный характер правивших здесь потомков Даниила Московского, расчетливость и осторожность Ивана Калиты, полководческий талант Дмитрия Донского или особые отношения между княжеской династией и православной церковью (на самом деле отношения эти были далеко не безоблачными, о чем свидетельствует, к примеру, история неудачной попытки самовольного поставления митрополитом великокняжеского духовника Михаила-Митяя). Свои, причем весьма значительные, преимущества были и у соперников Москвы, самыми перспективными среди которых были Тверь и Вильно. Москва же смогла победить их потому, что олицетворяла собой определенный исторический выбор, который в большей степени, чем другие возможные варианты, соответствовал настроениям, склонностям или, если угодно, исторической интуиции народной массы не только в самом Московском княжестве, но и за его пределами, не исключая и боровшиеся с ним феодальные государства.
Однако выбор, о котором мы сейчас говорим, не всем представлялся и представляется
Относительно того, что отношения человека к Богу в православии понимаются (и переживаются) несколько иначе, чем в других христианских конфессиях, спорить, конечно, не приходится. Но, тем не менее, надо учитывать, что ни одно из реально существующих вероисповеданий не является чем-то совершенно однородным. В рамках каждого из них всегда присутствуют разные тенденции, соотношение и смысл которых достаточно подвижны. К примеру, в том же католицизме был не только схоластический рационализм, но и мистика, и вопрос о том, какое из этих направлений больше способствовало выработке духовных оснований науки и ориентированной на науку образованности, далеко не столь однозначен, как это может показаться на первый взгляд. Поэтому умозрительное выведение этих оснований из неких схематически очерченных архетипов обычно дает довольно сомнительные результаты. Так получилось, например, у Р.К. Мертона, который, опираясь на идеи М. Вебера, пытался доказывать, что специфический этос науки в наибольшей степени коррелирует с протестантскими ценностями, и именно протестантизм создал наиболее благоприятную культурно-историческую почву для ее формирования и развития 34 . Неубедительность и очевидную натянутость данного вывода не так уж трудно продемонстрировать контрпримерами. В конце концов, не кто иной, как сам создатель классической механики Ньютон признал, что видел дальше других лишь потому, что стоял на плечах гигантов. Но нам ведь известно, что многие из этих гигантов – достаточно вспомнить хотя бы о Галилее и Декарте – происходили вовсе не из протестантского, а из католического мира.
34
См.: Merton R.K. Social Theory and Social Structure. Glencoe, 1962. P. 575.
По ходу дела уместно заметить, что, хотя такого рода представления утвердились в современной социологии благодаря М. Веберу и его последователям, сходные мысли высказывались некоторыми философами еще в эпоху Просвещения (например, Ф. М. Гриммом в его записке «Опыт об образовании в России» (опубликована как приложение в кн: Д. Дидро. Сочинения: В 10 т. Т. 10. М.: ОГИЗ; ГИХЛ, 1947. С.372–382).
В противоположность наивному позитивизму XIX в. (а также и предпозитивизму XVIII в.) современная философия культуры понимает, что наука как в ее исследовательской, так и в образовательной ипостаси вырабатывалась на определенной религиозной почве. В частности, фундаментальные концепты научного мышления Нового времени, такие как бесконечность, причинность, возможность, протяженность, непрерывность, эксперимент, в значительной мере обязаны своим происхождением христианству и генетически связаны с поисками истины в рамках христианского богословия 35 . В то же время взаимные отношения религии и формирующейся науки на протяжении длительного времени практически везде были весьма неоднозначными и противоречивыми. И то, как они складывались, зависело от множества разнородных факторов, начиная от философских доминант и кончая политическими перипетиями своего времени. Соответственно, исследоваться эти отношения должны не просто на уровне отдельных фактов и событий, но на уровне целостных исторических контекстов, что требует особой тщательности в проработке смысловых и причинно-следственных связей между явлениями.
35
См. подробнее: Гайденко П.П. Научная рациональность и философский разум. М., 2003. С. 139–249.
Как же обосновывается утверждение о том, что старомосковская ментальность была несовместима с распространением наук и прогрессом образованности? Репрессивные практики не дают для этого особенно убедительных аргументов, поскольку на общем фоне эпохи Россия в этом плане не была каким-то исключением. Напротив, формы противодействия тому, что в те времена могло быть сочтено за уклонение от нормативных истин, здесь были значительно мягче, чем на католическом Западе; к тому же практически все наиболее известные случаи такого рода имели совершенно конкретную политическую подоплеку и были связаны не только с борьбой идей, но и с борьбой за власть. Остаются вербальные свидетельства об умонастроениях в обществе. Некоторые из них дали повод для версии, согласно которой в преддверии начавшейся на Западе эмансипации человеческого разума, приведшей к возникновению современной науки, в московских церковных кругах сформировался социокультурный тип «мудроборца», выступивший в качестве носителя антиинтеллектуальных и антипросветительских установок. При этом именно «мудроборцы», составившие наиболее влиятельное идеологическое направление, определили общую тональность духовной жизни православной Москвы, претендующей на роль «Третьего Рима» 36 .
36
См.,
Свидетельства, которые приводятся в подтверждение этих представлений, можно разделить на несколько видов. Это, например, некоторые места из посланий восточных патриархов по вопросу об организации в Москве школьного образования, в которых содержатся угрозы «хотящим сему делу препинание творити» 37 . Однако, как показали новейшие исследования, все подобные пассажи представляют собой «общие места», своего рода ритуальные формулы, имеющие в виду некую абстрактную ситуацию противодействия просвещению, а отнюдь не каких-то конкретных противников. Такие же, и даже более пространные формулировки употреблялись и в некоторых патриарших грамотах, которые давались по поводу создания учебных заведений в Константинополе, хотя никаких следов существования противников этих просветительских начинаний историками не обнаружено 38 .
37
См.: Фонкич Б.Л. Греко-славянские школы в Москве в XVII веке. М.: Языки славянских культур, 2009. С. 83–84.
38
См.: Там же.
В этой же связи часто ссылаются на сентенции московских церковных публицистов, в которых они говорят о своем невежестве как о добродетели: «… Аз селской человек, учился буквам, а еллинских борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с мудрами философы в беседе не бывал, учился книгам благодатного закона…» 39 , «… не позазрите скудоумию моему, и простоте моей, понеже грамотики, и философий не учился, и не желаю сего, и не ищу, но сего ищу, како бы ми Христа Милостива сотворите себе и людем, и Богородицу, и святых Его» 40 и т. д.
39
Послание старца Филофея, Елеазарова монастыря, к дьяку Михаилу Григорьевичу Мисюрю против звездочетцев и латинян. В кн: Малинин В. Старец Елеазарова моанстыря Филофей и его послания. Историко-литературное исследование. Киев, 1901. Приложения. С. 37.
40
Житие инока Епифания, им самим написанное// Христианское чтение, издаваемое при Санктпетербургской Духовной Академии. СПб.: Типография Ф. Елеонского и К°. 1889. Часть I. С. 210.
Высказывания эти обычно интерпретируют как составную часть полемики по вопросу ценности античных и наследующих им христианских знаний. При этом, однако, также не обращают достаточного внимания на то важное обстоятельство, что данная «формула» почти в одних и тех же словах повторяется очень многими авторами. Кроме того, в качестве учительной максимы она фигурирует и в некоторых азбуках. Отсюда следует, что и в этом случае перед нами не что иное, как смысловой «топос», риторическая фигура, которую далеко не всегда и не во всем следует понимать совершенно буквально. Когда речь шла о действительном опровержении какой-либо точки зрения, православные публицисты умели выражаться иначе – не повторяясь, эмоционально, облекая свою мысль в разные формулировки, используя разные риторические фигуры, ссылки и образы. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить приведенные только что выдержки из произведений Филофея и Епифания хотя бы с писаниями западнорусского народного проповедника и полемиста Ивана Вишенского, обличавшего «хитрости и науки лживыя» 41 латинской католической школы и противопоставившего ей «блаженную простоту» 42 православия и «науку, от небесного Ректора наученную» 43 .
41
Вишенский Иван. Соч. М.; Л., Изд-во АН СССР, 1955. С. 132.
42
Там же. С. 24.
43
Там же. С. 200.
Ловя московских книжников на слове, почему-то не замечают своеобразно преломленного в христианской традиции элемента сократовской иронии: «Я знаю, что ничего не знаю»… Писатель, подчеркнуто рекомендовавший себя в качестве «простеца», на самом деле мог быть (и часто в действительности был) осведомлен отнюдь не об одних лишь «буквах». Но при этом именно только «буквы» признаются им в качестве чего-то, безусловно достойного православного книжника.
В этом, на наш взгляд, следует разобраться детальнее. Отметим, что тональность приведенных только что цитат сильно отличается от тональности таких же, относящихся к просвещению клишированных формул, которые употреблялись русскими книжниками при Ярославе Мудром и Владимире Мономахе. Тогда словосочетание «муж книжен и философ» звучало как высокая похвала. Теперь же (с конца XIV в.) мы имеем как будто бы нечто противоположное этому. Почему же произошла такая перемена и какие изменения в самой жизни она отражает? Позволим себе предположить, что она связана с острыми сомнениями в действительности многого из того, что в ту эпоху (XIV–XVII вв.) могло получать статус «знания».
Возьмем за отправную точку нашего анализа имевшие широкий резонанс в кругах московских книжников послания Максима Грека, в которых он предостерегал против увлечения западной ученостью и подвергал критике изыскания работавшего в Москве немецкого доктора Николая Булева. Попробуем разобраться, какие социокультурные реалии стоят за этими посланиями? На первый взгляд, их можно истолковать как очевидное свидетельство существовавшего в православном мире стремления закрыть путь к постижению тайн мироздания и изолировать Россию от тех мучительных умственных исканий, которые привели католический и протестантский Запад к созданию современной науки. Однако на самом деле смысловая тональность переписки Максима Грека иная. Несомненно, ему, искушенному интеллектуалу, соединившему в себе традицию восточно-христианской образованности с духовным опытом ренессансной Италии, должна была казаться несколько наивной неуемная любознательность москвичей, только еще открывавших для себя многообразные «хитрости» познающего разума. И он указывает им на опасности интеллектуального легковерия, главным средством против которого для него было строгое следование святоотеческому преданию.